Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
Внезапно обнаруживаю, что шагаю среди первых. Впереди маячит фигура Никифора Комана. Я говорю себе, что должен его догнать и пойти рядом с ним. А удастся, мелькает мысль, так попытаюсь даже обогнать его, пробиться во главу колонны, чтобы первым принять на себя удары бури и чувствовать, что другие идут за мной.
Странно, конечно, но именно в эту метельную ночь я открываю в себе новое, неведомое ранее ощущение, дарящее мне радость. Пусть — стужа, пронизывающая сырость, почти предельное изнеможение, угроза смерти, идущей по следу. Но есть во мне нечто посильнее всего этого. Надо мной теперь —
Я уже привык думать с какой-то горькой усмешкой о себе и себе подобных — тех, кто остался в стороне от войны. Но вот я ощущаю в себе жажду подвига, жажду преодоления. Пусть для начала это хотя бы желание догнать и опередить Комана…
Теперь он почти рядом. Мне кажется даже, что я различаю на его затылке струйки растаявшего снега, стекающие за шиворот.
— Никифор, слышишь? А, Никифор!
Он поворачивает голову, замедляет шаг, дожидается меня. Ничего, думаю, я возмещу ему эти потерянные секунды. Слегка прикасаюсь к нему, чтобы мы оба чувствовали локоть друг друга.
"Вот так, парень. Еще ближе… Так мы оба поместимся под моей "крышей", под нашей общей "крышей".
Я жду, не скажет ли он что-нибудь, но он молчит: подняв голову, пытается что-то разглядеть в темном океане пурги. Он из особого разряда людей: сами они мало говорят, зато о них говорят другие. Все, что я о нем знаю, я знаю понаслышке. И именно потому, что я кое-что о нем знаю, мне хочется поделиться с ним самым ценным, что у меня есть, — моей "крышей", моим новым открытием.
— А ведь не сладить ветру с нами, а? — кричу я ему. — И фашистской сволочи не сладить…
Я не рассчитываю на ответ. Отдышавшись, жду минутного затишья и кричу опять:
— Дует-то как, проклятый! Дождем, снегом полосует. Лицо огнем обжигает, а мы идем, хоть бы что… Потому что у нас… своя "крыша".
Чувствую — не хватает дыхания. Надо набрать побольше воздуху в грудь. Дышу глубоко, стараясь при этом не отставать от Никифора и не мешать ему идти, как он шел. Говорю с перерывами, защищая ладонью рот. Тем более что я вообще не уверен, понял ли он меня, постиг ли мой порыв.
— Понимаешь, Никифор… Я думаю… Ну хорошо, их конечная цель известна… Уничтожить нас… Допустим… Но мы даже там, понимаешь, даже по ту сторону… не будем сломлены… Погоди, я объясню… Вот мы насквозь промокли, полубосые, обессиленные… А мороз крепчает… Он может превратить нас в сосульки, в ледяные глыбы. Мы застынем на ходу. И струйки эти замерзнут. И мы застынем вот так, склоненные вперед, с развевающимися полами одежды… Ну, вроде бы… символ сопротивления и стойкости… Понимаешь, а?..
Он молчит, но я знаю, что это не от равнодушия. Я уверен, что молчит он потому, что не согласен со мной. У него, наверное, своя "крыша". Ну и что с того? Мне нужна его поддержка, хотя бы какой-нибудь скупой знак одобрения.
Коман все так же ровно шагает, погрузившись в свои раздумья. Должно быть, мне так и не удалось увлечь его в свой мир, согреть его под моей "крышей". А жаль. Мне так хочется отвлечь его от дум, которые он перемалывает в себе под ритм упругого шага. Но я уже сомневаюсь, доступен ли ему крылатый
А что, если его "крыша" гораздо прочнее и надежнее моей? Ведь есть же в нем что-то такое, что придает ему силу, возвышает в глазах людей. Не говоря уж о Грише, который только что не молится на него…
— Слушай, Никифор, — говорю я немного погодя, когда ветер на время стихает. — Я хочу спросить тебя… Только ты не серчай на меня. И не смейся. Скажи, о чем ты думаешь? Ну, хотя бы в эту минуту.
— О чем я думаю? — удивленно переспрашивает он. — Да о том, как бы поскорее добраться до места… Высушить портянки…
И, обернувшись — потому что я все-таки шел сзади, — добавляет, что очень боится, как бы мы не растеряли ребят в пути.
— Ну конечно, — торопливо подтверждаю я. — Растерять их никак нельзя. Но я спрашиваю о другом. Я хочу знать…. Ну что заставляет тебя быть, как бы это сказать, быть таким… Понимаешь? Все ребята тебя уважают, а уж Гриша Чоб, так тот…
— Ага, понимаю. Стало быть, что заставляет меня быть таким… — повторяет он, и я не знаю, делает он это из уважения ко мне или в насмешку… Потому что в это время мое внимание привлекает другое. Где-то позади, в хвосте колонны, кто-то настойчиво повторяет одни и те же слова, одни и те же слова. Да ведь это голос Стефании! Она кого-то убеждает сменить санитара, впряженного в носилки.
— Что же млувить тогда жолнерам на фронте?
Вечный ее аргумент…
Я шевелю плечами, чтобы сбросить плащ-палатку, мешающую мне видеть и слышать. Ах, да никакой плащ-палатки у меня, конечно, нет! Просто жест этот я видел у настоящих солдат. Что ж, говорю себе, и жест хорош. Только рядом нет уже того, кому он предназначался. Коман исчез куда-то, оставив меня один на один с воющим ветром, беснующимся снежным валом. Оставил впереди всех. Чтоб я чувствовал, как другие идут за мной.
Куда он подевался?
— Никифор! Никифо-ор!
Мне нравится, как звучит это имя. Я противопоставляю звук его имени белому крошеву метели, оглушающей меня.
— Ники-фо-ор!
Голос его доносится откуда-то сзади. Ясное дело: это он поторопился сменить санитара у носилок. Ушел туда, оставив мне место во главе колонны.
Потом мне чудится чей-то протяжный стон. Кто это?
Уж не Коммунар ли?
— Стефанию к товарищу Кирилюку! — раздается по цепи.
Глава 4
С Василе Маковеем отношения у нас сложные. Он не выносит горожан, особенно тех, кто, по его словам, много о себе понимает. Я сразу сделался мишенью его острот, правда, сначала не очень едких. Дело в том, что я и не пытался скрыть свою неприспособленность к крестьянскому труду. Напротив, чтобы доставить ему удовольствие, порой излишне подчеркивал ее. Может быть, поэтому он стал относиться ко мне более терпимо.
Он бы, наверное, и вовсе поладил со мной, признай я безоговорочно его превосходство. Особенно по части отваги и храбрости. Уж очень ему хотелось, чтобы я подтвердил, что все мы, горожане, в жизни не сжимавшие рукоятки плуга, — народ трусливый, ни черта не смыслим в военном деле, штатскими родились, штатскими и умрем…