Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
И опять мы копаем землю, не щадя живота своего. Нас то и дело перебрасывают на машинах из одного сектора в другой. На этом участке одновременно возводят несколько линий обороны, а часть наших людей сколачивает паром для переправы через Дон.
Мы лопатим землю, выполняем и перевыполняем нормы под бомбежками, а позднее и под артиллерийским огнем противника. Кормят нас неплохо, выдают махорку и сахар. Кое-кто из ребят уже обзавелся солдатской пилоткой, а то даже обмотками или флягой. А самые оборотистые уже щеголяют в военной форме — их и не отличишь от фронтовиков.
Фуксу эти операции, очевидно, по душе. Иногда он даже умудряется незаметно помочь нам. В то же время еще больше укрепляет
Вместо Гриши назначен Мефодие Туфяк, прозванный Маковеем "Туф веницейский". Примкнул он к нам где-то в районе Днепра и, хотя был по-военному подтянут, ребятам не очень пришелся по душе. Может быть, объясняется это тем, что он держится особняком — не по робости души, а, как мне казалось, из высокомерия. Притом он самый старший среди нас и говорит размеренно и четко, словно отдает приказы, правда, редко повышает голос. Родом он из Южной Бессарабии, и никто не знает, кто он — русский, болгарин или гагауз. На молдаванина он меньше всего походит — это уж несомненно. Кое-что о нем мог бы поведать Арион Херца — они ведь земляки, — но, судя по словам Маковея, наш парикмахер еще не выписался из госпиталя. Что же касается самого Силе, то Ваня Казаку уверяет нас, что он знает о Туфяке больше всех. Однако Силе молчит.
— А вы обратитесь к нему самому, — советует Силе. — Уж он-то знает, кем был и где до сих пор шатался. Потребуйте, пусть предъявит визитную карточку.
— Ничего, — поддерживает кто-то Маковея, — теперь уж мы познакомимся. Командиру в молчанку играть не положено. Поднесем ему рюмочку-другую — язык и развяжется…
Братва смеется. Что до меня, то я совсем не хочу, чтобы слова эти подтвердились. Конечно, Гриша Чоб мне ближе, гораздо ближе всех остальных, притом — он мой земляк. Но именно поэтому не позволяю себе никакой неприязненной мысли о Туфяке. Не хочу быть лицеприятным, тем более что Гриша, при всех своих достоинствах, тоже был не ахти каким командиром.
Я присматриваюсь внимательно к "Туфу веницейскому". Это у меня старая привычка. Он меня не замечает, сам же — передо мной как на ладони. Несомненно, он отличается редкой аккуратностью, не курит, спокойно переносит лишения. Если и держится особняком, так виной тому его характер. На меня не производят особого впечатления и его высокий рост, налитые кровью глаза, словно выискивающие постоянно добычу. Пусть он любит спиртное, мне-то что! Нет, я должен выследить его в те мгновения, когда он остается один на один с самим собой. Конечно, такое состояние длится очень недолго. Но именно оно меня интересует. Что там светится в его глазах после очередной вспышки? Вдруг это сожаление? Или после того, как кто-то из наших похвалил его сверх меры? А то смело сказал в глаза неприятную правду, какую никто до этого не осмеливался говорить?
Я хожу за ним Пинкертоном, стараясь уловить, как он стоит перед старшими по чину, как обращается с подчиненными, как реагирует на добрую или дурную весть, уловить выражение лица в часы воздушных тревог, увидеть, как подносит ложку ко рту, какое у него лицо, когда спит.
Мои наблюдения пока ни к чему определенному не приводят. Ясно, что человек этот во власти горечи, обиды. Почему же весь его облик рождает во мне такой холодок, чувство тревожного отчуждения даже к покинутой земле отцов? Не потому ли только, что она была и его землей?
И почему он такой смуглый? Это густой загар? Или, может, он почернел от злости? А эти руки, ловко управляющиеся с лопатой и ломом! Холеные пальцы словно созданы для дорогих
Впрочем, какое у меня право судить его, да еще "заочно", безо всяких улик?
Зима между тем надвигается неотвратимо. Днями еще куда ни шло, а вот ночами — зуб на зуб не попадает. Утро встречает нас толстым слоем изморози. А днем льют дожди. Копаешь, копаешь, остановишься передохнуть, оглянешься… Безлюдные поля, рытвины, канавы, залитые водой, — все окутано серой пеленой студеного дождя. Посмотришь на пузыри, плавающие на воде, на свинцовое небо, и такая тоска ляжет на сердце — сил нет перенести! А сам ты мокрый до последней нитки, в обувке хлюпает вода, стены траншей рушатся как раз тогда, когда кажется, что работа наконец закончена. И чего стоит эта погоня хоть за какой-нибудь завалящей одежонкой, чтоб укрыться ночью, укутать зябнущие ноги…
Раньше, бывало, работая в поле, разживешься огурчиком, сорвешь гороховых стручков, а то арбуз или даже дыню достанешь. Теперь же все побито изморозью, сгнило от дождей. Не сегодня-завтра ударят морозы. Лежишь ночью, согнувшись в три погибели, а как подумаешь о близких холодах, кровь стынет в жилах.
Надо готовиться к зиме. А родные, оставленные дома, как они там? Что с ними сталось? Живы ли еще? А живы, так думают еще о тебе? Может, давно уже считают погибшим, давно и плакать по тебе позабыли? Знали бы хотя, что ты жив, что когда-нибудь после войны вы снова будете вместе. Наверное, житья им нет от жандармов и полицейских. Вызовы, допросы, угрозы, пытки… Куда, мол, подевался, "большевик" — ушел ведь с Красной Армией? Или остался здесь партизанить? Он же коммунист, правда, он коммунист?
Да, осень миновала, надвигается зима.
Старшина Фукс все чаще напоминает, что от него зависит, станем ли мы настоящими солдатами или нет. От него, а не от какого-то старикашки с посохом. Он учит нас отдавать честь старшим по чину, учит маршировать и петь. Мы подчиняемся. А он явно доволен нами и даже намекает — правда, осторожно, чтобы не связать себя обещанием, — что в скором времени ожидается прибытие на участок генерала. Будем работать и дальше так же хорошо — получим благодарность командования. А за этим может последовать и еще кое-что… Что именно, он не уточняет, но мы и сами догадываемся: получим форму, возможно, даже зимнее обмундирование, кожухи, шапки на белом меху. И валенки, если будет в них надобность. Все зависит от погоды…
Мы с волнением ждем прибытия генерала. И зима уже не так страшит нас. Мы вглядываемся в лицо старшины, чтобы убедиться, что он нами доволен.
Но именно в это время Фукс внезапно обнаруживает среди нас Моку. И этот Мока ему положительно не нравится.
Мока…
Бедный недоумок так незаметно где-то за Бугом пристал к нашей части, что в первые дни никто и не обратил на него внимания. Что до меня, то я заметил его позднее, когда он уже считался своим человеком во взводе. Высокий, чуть согбенный, точно тростинка под ветром, он ходил босой до поздней осени, в тесных, не по размеру, штанах, доходивших ему до колен.
Он красив: импозантная голова, широкий, с приятной выпуклостью лоб, лицо гладкое, без единой морщинки. Нос и подбородок, правда, маловаты для этого лица, но и они словно выточенные. Только густые кустистые брови никак не вяжутся с его чистым детским обликом и, прежде всего, с его ласковой, услужливой улыбкой, что никогда не сходит с губ, словно освещая лицо внутренним теплым лучом. И, лишь видя эту улыбку, люди замечают его глаза. Огромные, мечтательные, томные, — именно такие мерещатся обычно гимназисткам в первых грезах любви.