Луна как жерло пушки. Роман и повести
Шрифт:
— Раз, два, взяли! — гикает Силе, и мы дружно отвечаем ему:
— Еще взя-ли!
В какое-то мгновение все это — наши выкрики, усилия, мы сами — кажется мне смешным и бессмысленным. И не только это, но и подъем по тревоге, ночной отчаянный бег к Дону, наш беспомощный интендант… Мы словно очутились в каком-то кошмаре, и, как ни пытаемся вырваться, ноги, налитые свинцом, не повинуются нам. Но только одно мгновение…
Паром не трогается с места. Мы тяжко дышим, извергая густые струи пара. Между тем светает. Над нами слышен гул самолетов. Наши? Вражеские? Трудно определить.
Долго будем топтаться на месте? Стучим ботинком о ботинок, дуем на онемевшие ладони. И тут слышим торопливую команду, передаваемую из уст в уста:
— Смирно! Смирно!
Готовый сорваться голос докладывает:
— Товарищ генерал…
И тут мы видим его. Он слушает рапорт нашего интенданта, держа ладонь у виска. Затем по узким мосткам спускается к парому. Уж не об этом ли генерале упоминал все время Фукс? Наверное, о нем. Его хорошо видно. Седой, но не похоже, что старый, лицо изборождено морщинами, но это следы забот, а не прожитых лет. Не будь этой формы и ромбов на петлицах — самый настоящий хлебороб. Именно такими представлялись мне советские военачальники в годы службы в румынской армии. Увидишь офицерика, напудренного, в перчатках, лакированных сапогах, и подумаешь: конечно, советские командиры выглядят совсем не так…
— Что же ваш паром, отчего он стоит до сих пор у берега? — спрашивает генерал. — Там-то, видите, что делается?
Он протягивает руку в сторону противоположного берега, затем передает интенданту бинокль.
— Видите? Что же вы топчетесь на месте?
Интендант принимается нудно, по всей форме объяснять причины задержки.
— Вы где учились? — тихо прерывает его генерал. — Сколько лет? — Он задает эти вопросы таким тоном, словно просит интенданта о чем-то. — И стипендию, конечно, получали? Получали… Сколько же вы за эти годы получили? Ага, не подсчитали… Мда…
Чем громче чеканит интендант слова, тем тише и медлительнее говорит генерал.
— А ведь вы советский командир…
Потом замолкает. В наступившей тишине я вдруг обнаруживаю, что меня всего бьет неудержимая дрожь. Знаю, трясет не одного меня. Так долго длиться не может: сейчас что-то произойдет, грянет взрыв… Еще мгновенье…
— Вы свободны. Можете идти, — произносит внезапно генерал. И поворачивается к нам: — Ничего не поделаешь, братцы. Придется лезть в воду и сдвинуть паром с места.
И… начинает торопливо расстегивать пуговицы на шинели. Тут перед ним вырастает человек. И человек этот не кто иной, как Силе Маковей.
— Здравия желаю, товарищ генерал! — зычно произносит он по-молдавски. — Разрешите выполнять…
Не дожидаясь ответа, быстро снимает с себя всю одежду, отбрасывает ее подальше и, изогнувшись в красивом прыжке, плюхается в ледяную купель.
Я тоже срываю одежду, чтоб опередить генерала. И другие ребята. Но я тороплюсь, и вот почему: хочу поскорее убедиться, что не так уж страшны ледяные объятия реки.
Подумать только, первым прыгнул Силе! Как он мог решиться? А вот же, смог, решился. И это он, который только и знал, что скалил зубы насчет героизма… Он, который
Я бросаюсь в реку, и вода ледяными лезвиями впивается в тело, добираясь, кажется, до мозга костей. Я даже не чувствую, что двигаюсь, хотя спешу изо всех сил к парому. Наконец, наклонившись, подставляю плечо. Вода игольчатым панцирем накрывает меня до самого подбородка.
Но и здесь меня не оставляет мысль о Маковее. Наоборот, она мучает еще больше. Почему он это сделал? Он, который…
— Раз-два, взяли! Еще взяли!
Мы подстегиваем друг друга, и голоса наши звучат глухо, придушенно, словно мы выдыхаем не воздух, а какую-то густую жидкость.
— Еще взяли!
И вдруг — ур-а-а-а! Ур-а-а-а!
Паром вздрагивает — шевелится на наших плечах и нехотя скользит по воде.
— Ур-а-а-а! Ур-а-а-а!
Мы спешим за ним, окунаясь все глубже, держась за мостовины посиневшими руками, упираясь в дно ногами, и толкаем, толкаем. Затем плывем рядом. А вода обжигает тело и пуще всего ноги. Мы и не чувствуем, как они немеют. Мы думаем только об одном: паром плывет — и потому орем что есть силы:
— Ур-а-а-а!
А мысли о Маковее не оставляют меня. Куда он подевался? Почему его нет рядом? Уж я задам ему перцу! Хотя нетрудно догадаться, что он скажет мне в ответ…
"Опять ты со своими выдумками, мудрец. Я это сделал смеха ради, понял? Чтобы эти остолопы ахали и диву давались, как в цирке. Да и то сказать — уж очень мне понравилось, как отделал генерал нашего интендантика. Вот это я понимаю — выговор! А от твоих красивых слов — ни холодно ни жарко. Уж не подумал ли ты, что я собрался совершать героические подвиги? Тоже мне, нашел дурака…"
"А ведь врешь, пустобрех. Ой, врешь! — мысленно возражаю я. — Я-то лучше тебя знаю. Хочешь, скажу? Перестань изображать из себя эдакого румынского сержантика! Будь ты таким, тебя бы тут не было. Оставался бы ты на том берегу. А ты тут, с нами. Стало быть, дело не в этих твоих штучках, а в той суровой школе, которую мы все тут проходим…"
А паром между тем действует безотказно. Работы — невпроворот. Переправить надо раненых, детей, стариков. И колхозное добро, и скотину.
Мы скользим от одного берега к другому. Днем и ночью — без передышки. Взглянуть на человека рядом и то некогда. Где уж перемолвиться с ним словечком!
Не успевает паром причалить к берегу, а к нам уже тянутся руки малышей, женщин. "Скорее! Скорее!" Затем мы замечаем стариков, стоящих тут же в каком-то сдержанном, почти робком ожидании. Словно они стесняются напомнить, что и им и их старухам хочется жить. А там, дальше, слышится томительное мычание скотины, чутко улавливающей дрожание земли от грохота близкого боя.
Мы переносим на паром детишек, уговорив матерей дождаться следующего рейса. Случается, конечно, что им приходится ждать и второго и третьего. Мы таскаем раненых на руках, на плечах, на спине. А тем, кто еще может стоять на ногах, приходится долго ждать своей очереди.