Лунный бархат
Шрифт:
Но он во время последней встречи был слишком явственно не в себе.
Серебряные пули, чеснок и вампиры — это слишком даже для него.
Мартынов отчетливо вспомнил Мишкино усталое лицо с синяками под глазами. С каким-то незнакомым Мартынову затравленным, потерянным выражением. И как Мишка безнадежно посмотрел на прощанье. И все это было совсем на него не похоже.
Необычно, когда Дрейк не язвит и не прикалывается над всем и вся. Необычно, когда ничего не ест, ни капли не пьет, смотрит в одну точку. Куда же он впутался на этот раз? Хорошо впутался. Как никогда. И если серьезно — то не вампир же его
Неужели Мишка спятил? Неужели так может быть — чтобы человек с крученой проволокой вместо нервов, чего только не насмотревшийся, где только не побывавший, взял и сбрендил на пустом месте в мирное время? А ведь Прохоренко когда-то сказал: «Если ваш взвод будет толпой сходить с ума, то последним чокнется Мишка Ярославцев». Неужели он ошибся?
Мартынов достал справочник «желтые страницы» и стал искать телефоны справочной службы психиатрических клиник.
Нет, нет, нет. Ярославцев Михаил Алексеевич, шестьдесят девятого года рождения, высокий, блондин, с армейскими наколками на плече и под ключицей, не поступал ни в психушки, ни в травму, ни в какие иные места, где может оказаться странствующий авантюрист, попавший в беду. В милиции, правда, сообщили, что Ярославцев проходит свидетелем по делу об убийстве, но куда-то запропастился, и больше о нем ничего не ведомо.
А что за убийство? Свидетеля не могли — того?
Да нет. Клиент — в дурке. Наркотики, водка — белая горячка или как там… убийство в невменяемом состоянии.
Час от часу не легче.
— Ты кому там названиваешь? — спросила Тонечка, всунувшись в дверь комнаты.
— Да… Мишку хотел позвать Новый Год с нами встретить. Шляется где-то.
— Вовка, Новый Год — семейный праздник. Может, мы вдвоем, а? Я тебе подарочек сделаю — у-у…
Мартынов сгреб Тонечку в охапку, чмокнул в нос.
— Ладно, Тошка, ладно. Да все равно его не поймать.
Часто и мелко нацеловала в щеку, закончила длинным томным поцелуем в губы, выкрутилась из рук, улетела в кухню.
— Пирог буду печь! — крикнула уже оттуда.
— Тошка, — позвал Мартынов. — Я того, выйду на пару часиков? А? К одному мужику надо заскочить, он мне полштуки должен.
— Только недолго, — ответили в тоне категоричной директивы.
Мартынов торопливо надел куртку и ботинки, вышел.
Мутные зимние сумерки пронизывали предпраздничные огни — и тут, и там, во всех направлениях. Елочные гирлянды мигали в окнах спиралями, свисающим световым дождем, силуэтами елочек… Шел тихий и мелкий снег; оранжевый от фонарей; пахло еловой хвоей так тонко и остро, что хотелось улыбаться и мечтать о Дедушке Морозе и мандаринах, как в детстве.
И с чего, собственно, Мартынов взял, что с Мишкой что-то случилось? С чего психанул? Да закрутил Дрейк, с девочкой познакомился или что. Подумаешь. А вампиров этих для бузы придумал. Тоже мне, охотник за привидениями — с пулями из вилок!
Мартынов открыл дверь в подъезд, набрав давно знакомый код. В подъезде не горели лампочки и было совершенно темно, тени роились в дальних углах — какая-то необъяснимая вкрадчивая жуть, совершенно не свойственная простой и рациональной Мартыновской душе, тоненьким коготком зацепила сердце, потянула… Нет. Нечисто, нечисто… непонятно, почему, но нечисто.
На площадке третьего этажа Мартынов вызвал лифт. Лифт
С полгода назад просто кровь из носу понадобилось тайное место. Бог знает, для чего, для пустяка — но чтобы Тошка не пронюхала, а то ведь сделала бы огромного слона из мухи-дроздофиллы, как Дрейк сказал. О чем речь, сказал. Ключи для узника цепей этого, как его…
Бога брака.
Ключ щелкнул в замке.
Мартынов с чувством легкой оторопи вошел в темноту, пропитанную чужим запахом. Запахом, которому здесь совсем не место. Сладким, церковным — у Мишки-безбожника… «Православие и мы», усмехнулся Мартынов. Прикрыл дверь, вошел в комнату, зажег свет.
Напротив двери стояло Мишкино любимое кресло. Чудно стояло, необычно, развернутое спиной к столу — как кресло в зрительном зале. Дверь была на сцене, и Мартынов вышел на эту сцену, как артист в странном, тревожном, растянутом спектакле.
И остановился.
Около кресла лежал пистолет.
Мартынов целую минуту его рассматривал: как он валяется на ковре, будто оброненная зажигалка, будто бумажка от конфеты, упавшая со стола — совершенно противоестественно и невозможно. Невозможно себе представить, чтобы Мишка бросил пистолет так — и ушел.
Мартынов с трудом оторвал от пистолета потерянный взгляд и оглядел комнату. Цой с плаката на стене улыбался снисходительно и насмешливо. Старый Мишкин мишка, армейский талисман, заштопанный, в голубом берете набекрень, так и сидел на диване, растопырив плюшевые лапы, уставясь пуговицами в пустоту. Рядом с мишкой валялась сумка Дрейка в виде рюкзака об одной широкой лямке — та самая сумка, с которой он заявился к Мартынову на завод.
Как-то странно цепенея внутри, сопротивляясь любым мыслям и выводам, Мартынов подошел к дивану, поднял сумку. Она оказалась расстегнута. Мартынов перевернул ее и встряхнул. Из сумки высыпались хлебные крошки, знакомая книжка в синей обложке и серебряный столовый нож с изуродованным лезвием.
Мартынов даже не понял, отчего это так ужасно. Просто почувствовал, как холод ползет между лопаток. Просто с отчетливой кинематографической ясностью увидел внутренним зрением, как Дрейк входит в комнату, вынимает из сумки обоймы, заряжает пистолет и садится в кресло, развернув его к дверям. Чтобы увидеть того, кто войдет. В комнату, а не в квартиру. Безумное ожидание. Нелепое. Но происходит что-то такое…
Мартынов поднял пистолет. Вытащил обойму. Серебряные пули. Мишка ни разу не выстрелил.
Мартынов бросился в коридор с пистолетом в руке. На вешалке болталась кожаная, на меху, Мишкина куртка. Под ней стояли кроссовки.
Мишкин гардероб не напоминал гардероб Екатерины Второй. Мишка в предновогодний мороз покинул свою квартиру без верхней одежды и обуви.
Или не покидал.
Мартынова затрясло. Он одним прыжком пересек коридор и распахнул дверь в другую комнату, почти готовый увидеть в ней мертвого Дрейка. Нелепая мысль. Комната была пуста, свет фонарей с улицы лежал на стенах косыми четырехугольниками, слабо тянуло прохладой и ладаном.