Любимые дети
Шрифт:
— А по мне не скучали?
— Директор все объяснил приезжим, — отвечает Алан. — Сказал, что в настоящее время ты проходишь переподготовку по своей военной специальности.
Скрывая смущение и разочарование, поворачиваюсь к Габо:
— Ну, — интересуюсь, — выяснили, что такое долдон?
— А-а, — машет он рукой, показывая на Берта, или на Заура. — Что с ним спорить? Уперся, как сивый яшка.
Спрашиваю, усмехаясь:
— А как по-осетински — кит?
Габо растерянно смотрит на меня, потом, вопросительно, на Берта, Заура и Алана, но те как бы не замечают его взгляда.
— А лемех, шкворень, ступица?
ЭТОГО
— Ой, мои веники! — хватается за голову Габо.
Для овечки: прозвучавший возглас выражает удивление.
— А сам ты знаешь? — напирает Заур или Берт.
— Я деревенский, — отвечаю.
— Ну, а в городе все эти дышла-постромки никому не нужны, — находит выход из положения Берт или Заур.
— Конечно, — говорю, — киты в деревнях живут, на пастбище травку пощипывают.
— Какие вилы! — восторгается Габо и сам же переводит для беленькой: — Законно ты его подколол?!
То есть здорово поддел.
А жизнь ресторанная продолжается, ножей и вилок бодрый перестук, голоса зычные, но оркестр уже не ча-ча-ча-йе-йе играет, а танец ингушский — дробь барабанная, электрогитар переборы, — и на площадку, где только что шейк отплясывали, три парня выходят, ингуши, и двое из них останавливаются на краю, словно у обозначенной ими же самими границы, а третий, стройный, высокий, в блайзере темно-синем, в пуговицах золоченых, легким шагом вступает в круг. Остановившиеся как бы тянутся к нему, но не смея перейти незримую черту, застывают в напряженных позах, и только ладони гулкие выносят за нее, хлопают яростно, и оркестр прибавляет, подчиняясь, и темно-синий начинает в таком бурном темпе, который и двадцать, десять секунд выдержать невозможно, и лица всех троих суровы и решительны, будто они крепость приступом взять собираются, и танцующий еще и прихвастывает чуть, удалью похваляется перед осажденными, у самых стен крепостных прохаживается, то и дело закидываясь назад, словно падает навзничь, сраженный, но каждый раз удерживаясь в последний миг, выпрямляется ловко — рук и ног пластическая работа, пуговиц золотых сверкание.
— Хорошо танцует, — говорю, — ничего не скажешь.
— Берт, — роняет Габо, — сделай.
Берт встает — теперь я знаю, кто из них кто — и направляется к оркестру, но не напрямик, а кружным путем, огибает площадку, чтобы не мешать танцующим. Сует деньги ударнику, и тот, подбросив палочку, кладет их в карман, ловит палочку и, не переставая стучать, говорит что-то, кивает. Вернувшись, Берт подмигивает Габо — дело сделано.
— Что вы затеяли? — спрашиваю.
— Сейчас увидишь, — обещают мне.
Ингуши заканчивают, и темно-синий замирает, вскинувшись, и, выдержав паузу, пожимает руки своим соратникам, и, сопровождаемый ими, возвращается к столу, к прерванной на время трапезе.
Оркестр, переведя дух, заводит новую музыку, и тоже танец, но осетинский на этот раз, и я вижу то, что обещали мне: Габо, Берт и Заур поднимаются и стремительно, в ритме уже, проходят между столами к площадке, и двое останавливаются — все, как было только что, — но Габо начинает еще резвее темно-синего, а Берт и Заур хлопают так, что в ушах звенит, и, хлопая, подступаются к нему, покрикивают строго — арс! арсэй! давай, мол, шевелись, раз уж вышел! — и, улыбаясь, он прибавляет без видимых усилий, и еще прибавляет, и даже ручкой нам с Аланом умудряется сделать — чего нахохлились, как сычи?! жизнь прекрасна! — а я и сам уже плечами повел, выпрямился горделиво,
Зал ресторанный рукоплещет.
Габо обнимает друзей за плечи, и они возвращаются, свежие, сияющие, и Берт подмигивает мне:
— Посадили ингуша на метлу!
— Орлы, — подтруниваю, — постояли за Осетию.
— И всегда постоим, — отвечает Заур.
Интересно, думаю, кому бы аплодировали, если бы все это происходило не здесь, а в Ингушетии? Поднимаюсь:
— Пойду, — говорю, — неудобно, заждались меня, наверное.
Возвращаюсь к своему столу, к разговору, который начался без меня — речь идет о Миклоше Комаре, — и, прислушиваясь, вникаю понемножку, узнаю, что Миклош — сверхсрочник, дослужившийся до младшего лейтенанта, а чтобы получить следующее звание и стать полноценным офицером, ему надо поехать куда-то и что-то там сдать экстерном, но он все не соберется никак, все тянет, отлынивает, и это не нравится полковнику Терентьеву, озадачивает его и огорчает.
— Я у него и дома был, в Закарпатье, — рассказывает он Хетагу, — с родителями познакомился, с братьями, сестрами. Большая, трудовая семья… И невеста у него там есть, Магда, хорошая девушка. Он ей при мне обещал — получу лейтенанта и сразу же сыграем свадьбу. Было такое? — Терентьев поворачивается к Миклошу, и тот кивает нехотя. — Год уже с тех пор прошел, а где оно, твое обещание?
— Сами знаете, — ворчит Миклош, — то одно, то другое…
— Третье! — грозит пальцем полковник. — Тут все свои, и я скажу, как есть, без утайки. Он с женщиной связался. Там его невеста ждет, а здесь другая, с готовым ребенком.
— Чужой ребенок? — Хетаг с сомнением покачивает головой. — Из этого ничего хорошего не получится.
— Какой же он чужой?! — протестует Миклош. Ох, надоели ему, видно, эти разговоры. — Он мне как свой!
— Именно — как! — усмехается Хетаг.
— А Магда пусть ждет, когда он лейтенантом станет! — ярится полковник. — А он и не собирается им становиться! Зацепку себе придумал!.. Как хочешь, а я напишу твоему отцу, пускай приезжает! Негоже девушку обманывать!
— Ну, что вы балачки развели?! — восклицает в отчаянии Миклош. — Разве ж оно все так просто?!
Отвлекая от него внимание и принимая, таким образом, его сторону, я призываю всех:
— Смотрите!
На эстраде, среди музыкантов, топчется некто молодой еще, но достаточно потрепанный, разболтанный в суставах, топчется и голосом гнусовато-задушевным упрашивает пианиста:
— За-ради меня, Бабек!
— Нет! — отвечает тот. — Не хочу!
— За-ради старой дружбы!
— Нет! Сказал уже!
Некто ухватывает себя за кожу на кадыке и оттягивает ее, как тряпку:
— Умоляю!
— Вот пристал! — жалуется пианист. — Не отвяжешься от него!
— Не отвяжешься, Бабек, — гнусавит некто. Наклоняется, шепчет что-то пианисту, показывает металлический рубль: — Смотри, какой новенький!
— Ладно, — сдается Бабек. — Последний раз.
Некто с размаха припечатывает ко лбу его рубль, и пианист, сдвинув брови, прихватывает ими сияющий дензнак — смертельный номер! — и с рублем, как со звездой, во лбу начинает играть.