Любостай
Шрифт:
«Вы парочка… Как муж да жена», – вдруг сказала Королишка. «Фу-фу-фу… сгинь», – зафукала Зиночка и с напором открыла дверь. Ворвался клуб морозного пара…
Вошли в подворье, Бурнашов осветил все закутки и схороны фонарем. Зиночка топталась у крыльца, боялась вступить в свои владения. Напряженно запрокинув лицо, кричала, что «тамотки злодей, он кидал в спину кирпичами и хотел убить». Бурнашов залез на чердак, обыскал все убогое житье, но злоумышленника не нашел, да и не было его, и никаких кирпичей не валялось на утоптанном снегу.
«И неуж я обозналась? – повторяла женщина уже раздраженно, разочарованно, без того возбужденного, радостного испуга, что был в голосе. – Что
Ссутуленный домишко чернел окнами, ни в одном стекле ни залысинки своего света, и лишь отражения чужого огня лежат полосами. Вот коротает Зиночка впотемни долгий зимний вечер, пугается неведомо кого и, замирая душою, собравшись в комок в углу широкой печи, настороженно слушает дом, дожидается скрипа, шороха, шепота, чтобы в испуге вскричать, расплакаться, поспешить к Королишке за подмогой, разнося по сельцу новую весть. Но после и жить долго-долго внезапным видением. Этим разбавляет Зиночка сиротские долгие дни, украшает жизнь. И до чего только не додумается одинокий человек, в какие только потемки не заведет его дичающая душа… Всего на свете будто бы боится крохотная женщина с мужеподобным лицом и ярко-синими безбровыми глазами, но меж тем постоянно живет без огня, словно навораживает, зазывает на себя нечто.
Кого хранит Спас, тело свое упрятав за шлейф звездной пыли? Кого собирается спасать, если так медлит, невыносимо долго выжидает над выморочным сельцом? Двадцать животов затаились от постороннего любопытного взгляда в середине Руси, в болотном куту меж озер. Но для чего-то нужны они? Для какой-то нужды крепятся на миру друг подле друга сиротей и бобылки, военные вдовы и фронтовые калеки. Но все уже круг осажденных, редеет, ветшает застава, все ближе последний снаряд. Смерть сильнее человечьего терпения. Двое оставалось мужиков в соку; и вот Чернобесов скрылся из Спаса, убрел по перекладу через мелеющую речку в сторону Воскресения. Неужель забвения испугался тот и захотел нестерпимо той жизни, от которой бежал он, Бурнашов…
Ему вдруг подумалось: вот помрешь, и гроб вынести некому. Бурнашов вздрогнул от жуткой мысли. Темнота сжалась до предела, похожая на домовину, ее можно было потрогать руками, удариться головою и взвыть от одиночества и беспомощности.
Замело Спас снегами, полонило, ни проехать ни пройти, и кривая, в глубоких берегах тропинка никак не напоминает былой торговый тракт меж фасонистых изб, коими село красовалось до войны. Но за спиною Бурнашова его гнездо, залитое светом; скоро явится сын, и не от него ли затеется в будущем новая деревня? Снег скрипит под ногами, в небе уже разгорелись звезды, обещая мороз, и только в окнах Зиночкиной избы мрак. Бурнашов медлит, выжидает, ему чудится, что стоит лишь уйти с улицы, как в этом житье случится худо и понадобится срочная помощь.
Тлеет крайнее окно Мизгирева, корпит над рукодельем неустанный старик;
«Плывет лодка по Сене, поэт вдохновенно и страстно читает стихи о чужой земле, восхищаясь ее красотами, он жжет глаголом душу спящего русского человека, упиваясь своей значительностью и млея от сытой жизни… Следующим днем Гришаня непременно доложит: „Ой, Лешка, такой фильм хороший видел. Вечером-то фильмы хорошие показывают. Я сначала начал смотреть, а потом заснул. Но хорошее кино, все про жизнь, все хорошо“.
Но никогда не досмотрел Гришаня ни одного фильма, не дочитал ни одной книги. И, наверное, слава богу, что не замутили они его жизни. А то бы черт один знает, что бы подумалось мужику, куда бы кинули его от земли туманные, внезапно вспыхнувшие мысли; ведь чего только не вытворяет с человеком разбуженная сердечная зависть, когда, позабыв извечную мудрость – «там хорошо, где нас нет», – отважится он сломя голову искать доходного промысла. А тут Гришане все ладно, все хорошо, все лабуда, и не в этом ли крепость его жизни?»
Эту картинку занес Бурнашов в «Свод памяти» и, чтобы удостовериться в истинности впечатления, отправился навестить друга сердешного. Лина, на мгновение выглянув из своего кута, кивнула головою, дескать, проходи, гостем будешь. По телевизору молодые люди бойко рассуждали о добре и зле, о том, что надобно доходить до души каждого человека, и потягивали минералку, чтобы умерить пыл и возбуждение. Бурнашов усмехнулся, перевел взгляд на друга.
Гришаня не раздеваясь спал на печи, оттуда торчали его просторные разношенные валенки, и сполохи от экрана скользили по затоптанным до черноты подошвам.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
Так счастливо, с таким миром в душе Алексей Федорович, пожалуй, и не живывал.
Жена созревала, набухала с каждым днем, плавала по дому как птица, светилась рыжеватым зацветшим личиком, удивляясь самой себе и свершающимся переменам. Откуда что и взялось вдруг: и эта домовитость, и рассудительность в речах, и степенность, и расчетливость во всякой житейской мелочи, словно бы и не сам-два жили в избе, но многочисленное семейство требовало особенной смекалки в делах.
Бурнашову даже наблюдать за супругой было занятно, радостно и смущенно, вроде бы что запретное пытался он уловить и истолковать, чему объяснения и не требовалось. Истинная книга жизни творилась в чреве за семью печатями, и тайна непонятного превращения была особенно удивительна. Все явились в мир одной дорогой, размышлял Бурнашов, но для каждого человека путь этот строился и внове и лишь однажды: он открывался, таинственный и непостижный, и тут же закрывался после рождения, замыкался навсегда. Великая дорога рождения, которая возникает будто ниоткуда, ткется из мары, чудес, хмеля любви, из телесных позывов – и так же в никуда пропадает, и лишь смутные отголоски ее, непонятная тоска по ней тревожат, беспокоят человека до гробовой доски. Быть может, оттого человеку туманно хочется снова повторить ее. Отсюда и присловье: коли на свет явился, обратно не залезешь. Не от радости, но от тягости хочется путнику вернуться обратно к истоку. Но это единственная дорога, которую не повторить…