Любостай
Шрифт:
Священник был сосредоточен и бледен, он был погружен в себя настолько, что навряд ли и видел состояние Бурнашова, по крайней мере так показалось тому. Бурнашову сделалось жарко и душно, он потупил глаза и неопределенно, вымученно улыбался. Отец Александр скороговоркой объяснил, что предстоит Бурнашову и кудрявому мальчику, обвел их троекратно вокруг престола, вручил почетному гостю образ Спаса на древке и занялся требою. Кудрявый мальчик встал по другую сторону престола с образом богородицы, он чувствовал себя как дома и с радостью оглядывался, примечая все. Певцы запели: «Воскресни. Боже…» Отца Александра облачили во все светлое. Бурнашов же словно перестал существовать, он превратился в сплошной ком укора, угрызения и вины. Образ Спаса был тяжел и с каждой минутой наливался свинцом. Бурнашов бранил себя, что не открылся священнику сразу, пошел на обман по нерешительности и скрытности
Бурнашов, еще не признаваясь себе в том, невольно ждал кары, возмездия за обман, что невольно должно обрушиться, как случалось в преданиях старых лет и русских сказках: вот разверзнется небо и появится оттуда карающая десница… Неожиданно правая рука, державшая древко, действительно стала неметь, огненная боль протянулась через предплечье и ключицы прямо к сердцу и тонкой иглой прошила насквозь. Бурнашов уже со страхом прислушивался к себе, помышляя эту боль за остережение, за сигнал близящейся смерти. Ему все казалось, что надо немедленно признаться в обмане, и Бурнашов не спускал с настоятеля тревожного умоляющего взгляда, подгадывая удобный случай. Он на какое-то время позабыл и жену, и ребенка: наплывы духоты и боли мутили Бурнашова, но когда по команде смуглого дьякона Алексей Федорович прошел в притвор и повернулся лицом к амвону, дожидаясь, когда распахнутся царские врата, он неожиданно забыл и о тяжелой вине своей, и о раскаянии, и о ложности положения, в какое угодил по случайности, но лишь об одном мучился, как бы не опозориться перед прихожанами, не насмешить. Древко с образом покачивалось в воздухе, и, занятый одной лишь мыслью удержать его, Бурнашов неожиданно забылся и наполнился торжеством и гордостью, что вот и на него выпала мука, которую надо перенесть, чтобы возродиться. Сравнение себя с Искупителем не показалось ему смешным иль ложным, он вдруг открыл для себя преднамеренность всего происходящего, и язычник в душе Бурнашова отшатнулся, померк, отступил в тень. Толпа запела: «Воскресение Твое, Христе Спасе…» – и полилась из церкви. Бурнашов невольно оказался во взглавии ее, как и полагалось, и двинулся вокруг храма, уже не смущаясь, не робея в торжественную минуту. А змеистое тело, испятнанное сотнями свечей, как светящейся чешуею, мерно потянулось следом, учащенно дыша.
За пасхальной утреней, когда прихожане покинули церковь, Бурнашов и священник в окружении причта вышли на паперть. И тут свинцовая пелена на востоке лопнула, растеклась, и в туманном разводье показался всевидящий солнечный зрак. Наваждение разом улетучилось, и Бурнашов подумал, выходя из сна: «Не сотворим себе кумира… Куда тебя понесло? Вон оно, явилось, единственное, благословенное, дарующее жизнь. И все прочее – хмара». Бурнашов скосил глаза в сторону отца Александра. Священник был просветлен и мягок, ласков лицом. Он вдруг низко поклонился солнцу и троекратно осенил себя крестным знамением, воскликнул: «Здравствуй, отец родимый наш!»
Время приспело, самое время, рассудил Бурнашов, снова чувствуя внезапную лихорадку возбуждения. С вызовом, скрывая смущение, Алексей Федорович крикнул уходящему священнику: «Отец Александр, простите, но я невольно обманул вас. Я ведь не крещеный!» Старый настоятель медленно оглянулся и просто, безо всякого испуга ответил: «Я знаю, я все видел. Как сказано в Писании: «И назову людей не моих моими людьми». Смуглый, нерусского вида дьякон оскалился и, с отвращением сплюнув, отвернулся. На черной кудрявой голове, как свежая желтая репка, светилась плешь.
И во все время утренней трапезы, сидя напротив, дьякон постоянно метал угрозливые взгляды, загрызался, норовил вызвать на спор; но батюшка явно мирволил Бурнашову, возлюбя, посадил почетного гостя по правую руку, сразу отличил от прочих и усердно угощал, подливал багрового вина. Бурнашов охотно пил, не хмелея,
«Мы не волхвы, – ответил он помедлив, вкушая багряное вино. – Мы не обещаем блаженство на земле. Вспомните, Алексей Федорович, князя Глеба Новгородского. К нему подошел смутитель волхв, уверенный в своей силе, и говорит, дескать, я все предвижу и все знаю… А у Глеба под плащом был топор. «Ты все угадываешь? – переспросил Глеб. – Тогда скажи, что будет с тобою через минуту?» – «Чудеса великие сотворю», – ответил тот, похваляясь. Глеб же, вынув топор, разрубил волхва, и пал он мертв».
«Но ваше слово разве не прельщение? А красота храма – не прельщение? А лукавство речей? А обещание блаженства? Я, предположим, маленький человек, так оно и есть, мне тяжко, мне всякое прельстительное слово на душу – бальзам. Я ныне в церкви, уж на что равнодушный к вере, и то чуть не сдался. Думал, вот сейчас накажет, вот сейчас накажет… Так не хитрость ли с вашей стороны использовать в свою угоду все коварство слова? Предоставьте нам выбирать, что угодно душе!»
Бурнашов, разгоряченный вином, едою и жарой натопленной горенки, жаждал словесной бури. Ему хотелось больно ущемить, уязвить священника за недавнее приключение, преподать ему свою науку. Священник же улыбался, не теряя благостного расположения духа, но, чтобы слегка притушить порыв почетного гостя, предупредил его:
«Вы страстный человек, Алексей Федорович, и это хорошо. Вы сомневаетесь и думаете – это вдвойне хорошо».
Бурнашов же в запале ответил: «Несмотря на ваши восемьдесят шесть лет, вы не менее страстная натура».
Священник сказал: «В разговоре со страстным я вынужден быть страстным, но вы не знаете, каким я становлюсь, когда остаюсь наедине с богом».
О.Александр встал, сотворил молитву и тем дал знать, что трапеза окончена. Старого человека, несмотря на бодрый деятельный дух, одолевали недуги. Гости поспешно удалились, но Бурнашова батюшка попросил остаться. Лицо его горело пятнами, и желтоватые глаза налились кровью. Ему бы, старцу, прикорнуть с часик, а он вот был встревожен видом гостя, его смутительными речами, его непокоем. Бурнашову же был повод открыться сейчас, похвалиться, дескать, сына наконец дождался, но тут некстати вспомнилось наставление матери. С детства напевала: бойся, сынок, поповского сглаза. И Бурнашов остерегся, не разделил радость.
Священник поманил, и Алексей Федорович покорно проследовал в келью, тесно обставленную книгами, опустился на горбатый диванчик.
«Вы ратуете за пустоту? Я понял вас правильно? – без промедления, мягким голосом продолжал разговор о. Александр. – Но на острие пирамиды всех противоречий где-то в занебесье не пустота, а бог».
Бурнашов ответил: «Природа не терпит пустоты, и потому за пустоту я не ратую. В вершине пирамиды, составленной из неудовольствий и мечтаний, не пустота, но то несуществующее, если хотите – мираж, обман, во что мы верим или хотим верить. Мы верим в сочиненное от тоски и одинокости. И тут вовсе неважно, аллах там, бог или оловянный солдатик. Вот почему многие нынче кинулись к сатане».
«Так, значит, что-то есть?»
«Лично по мне, пирамида – это солнечный луч, несущий жизнь и смерть. Это хоть реально, зримо. А что такое бог? Один «чижик» летал к нему в гости, рассказывал, что бог сидит на седьмом небе в светлом прозрачном скафандре».
Батюшка мягко улыбнулся, сгорбленный, потухший внезапно, цедил ладонью упрямую жесткую бороду. Разговор шел рывками, Бурнашов хотел все запомнить – и ничего не запомнилось; хотелось быть самим собою, а выглядел взбалмошным, нервным и суетливым; хотелось увлечься этим человеком, но внутри сидел цепкий осторожный ревизор и тоже отвлекал от чистой беседы. Да и несмотря на всю видимую непринужденность беседы, на выпитое вино, священник оставался на расстоянии, за незримою межой. Но что я хочу вызнать, добиться от него? – с тоскою подумал Бурнашов, рассеянно оглядывая темную келью, образа в серебряных окладах, мигающий зрак лампады. Батюшка сам у края бездны, откуда не возвращаются, так зачем ему искус, к чему сомнения. Не я ли в образе диавола проник в его затвор, в тайное тайных и искушаю, ввожу в соблазн, проверяю на крепость? Отчего, подскажите, даже моя искренность против желания пронизана неискренностью и лукавством?