Любостай
Шрифт:
Бурнашов не догадывался войти в палату иль позвать жену, никто бы не запретил ему этого. Он чуть приотодвинулся и позвал жалобно, скрипуче: «Лиза-а». Потом повторил, пробуя голос, чувствуя кислый привкус во рту. Что-то быстро портилось, отмирало, отживало в организме. Вдруг показалось белое, немое, слепленное из гипса лицо жены. Они какое-то время молча смотрели друг на друга, призрак за стеклом отступил, стерся, пропал.
Бурнашов вошел в коридор и крикнул кого-нибудь. Из соседней двери выглянула та самая старуха, словно бы одна она и служила во всей больничке, и спросила, что надо. Бурнашов сквозь спазму, заикаясь, попросил показать сына. Ему почудилось, что няня с этим добрым отечным лицом сейчас всхлопает
«К-ку-да же вы смотрели, к-ку-да?» – тускло спросил Бурнашов, снова заикаясь. «А чего мы-то, милок, чего? – откликнулась старуха, но голос ее против воли дрогнул, видно, и за собою чуяла вину. – Бог прибрал, вишь. Ночью и задохся. Утром хватились мамке нести, а он уж и задохся. И крика не подал. Три дня жил, а голосу не слыхали, каков. Наруже-то здоровый такой мальчик, как гиря…»
Она остановилась возле флигелька с позеленевшей крышей, смерила несчастного взглядом. «Только худа не наделай», – строго предупредила. «А с ним что будет?» – спросил Бурнашов, кивнув головою на морг. «Чего с има?.. В мусорку, да и сожгут».
Бурнашов недоумевающе, жалобно смотрел на старуху, не решаясь спуститься по крылечку вниз, за белую дверку. Старуха потопталась, махнула рукою и пошла через сад. Бурнашов видел, как она схоронилась за деревом, наверное, для досмотра, и вдруг проникся к ней ненавистью. Этого чувства ему и не хватало, чтобы укрепить волю.
Бурнашов вошел в покойницкую, лихорадочно подмечая все. Его мальчик, его сын лежал в одиночестве на металлическом столе, даже не прикрытый простынею. Замораживая, ему сделали укол, и сейчас он лежал розовый, как целлулоидная кукла, точная копия его, Бурнашова. Те же светло-русые, слегка вьющиеся волосы, прямой нос, сочные, едва приспущенные губы. Его мальчик уже родился со всеми приметами взрослого, пожившего человека, словно бы и не три дня тому назад он пробился на волю, ужаснулся чему-то и уснул. Не зная, для чего делает, наверное, чтобы удостовериться, что сын мертв, Бурнашов оттянул веко, и на него глянул голубой детский глаз, точное подобие его глаза. Бурнашов тупо огляделся, поискал взглядом, куда бы сесть, тут горло его перехватило, он закеркал, застонал и заплакал навзрыд, натужно, поначалу стесняясь своего плача.
«Сво-ло-чи, ах сволочи. Что они с тобою наделали, сынок?» – рыдал Бурнашов.
Причитая, он скоро прошел через сад в больничку, разыскал заведующую, сказал голосом, не терпящим возражения, что сына забирает. Врач, поглядев в его набухшие бессмысленные глаза, перечить не посмела. Няня же пробовала вразумить Бурнашову, дескать, вы приличный человек, к чему вам хлопоты, у нас подобного не было на веку.
«Он родился, он человек, а вы его в яму, как падаль. В яму его, сво-ло-чи-и!» – раскричался Алексей Федорович. Няня дала ему казенное заношенное одеяльце, Бурнашов завернул сына и с этой горестной ношей вошел в палату. Его поразила пустынность большой комнаты на восемь коек, и лишь на одной пластом лежала его жена с запрокинутым восковым истаявшим ликом.
«Лиза, собирайся! – громко приказал Алексей Федорович, еще издали протягивая жене руку. – Они убили моего сына. Лиза, поехали домой». Лизанька послушно поднялась, деревянно переставляя ноги, пошла навстречу: на тусклом лице взгляд был обращен внутрь, и какое-то подобье полувопроса порою проступало на потрескавшихся губах с сыпью простудной лихорадки.
Лиза отогнула угол конверта и, пристально вглядевшись в то, что еще недавно было ее давножданным сыном, сказала ровно: «Ты убедился, Алеша, что это твой сын?
Бурнашов спрятал взгляд, чтобы только не видеть жены, горло снова перехватило, но ему показалось стыдным плакать в больнице на виду у грузной старухи, погубившей ребенка. Прочищая горло, он повторил: «Собирайся, Лиза. Поедем хоронить моего сына!»
Пока жена одевалась, он отсутствующе глядел в заплесневелое окно на помолодевший весенний бор. Тупое забытье овладело им, и когда не требовалось глядеть на чужие лица, становилось пусто и неожиданно легко, словно бы сердце вынули из груди. Какое-то неотчетливое мельтешение призраков порою отвлекало Бурнашова, но он даже не успевал заметить их и проводить мерклым рассеянным взглядом. Крохотное подобье свое держал он в куле, не чувствуя тяжести. Что за наваждение посещает в последние годы? За какие грехи испытьшает он кару? Вдруг вспомнился священник, исполненный кротости.
… Не могли вороны уломать меня, так заклевали сына? – подумал он ненавистно. Постойте-ка, сказал же поп, провожая из кельи: «У меня впереди ничего, а у тебя все». Так он имел в виду грядущие страдания?
Они все сговорились! Они все в сговоре, да-да-да…
И когда жена протянула руки, чтобы принять усопшего, Бурнашов в ужасе отпрянул. Не могла сберечь живого, так к мертвому не касайся. Ведь ма-а-ать. И неужель не могла сердцем почу-я-ять сыновий зо-о-ов? Собою занята была, утробу нянчила, вот и по-лу-ча-ай! – вопило в груди Бурнашова.
Он размашисто вышагивал по улице, ненавидя жену и виня ее во всех смертных грехах. Лизанька бежала следом, путалась в полах пальто, ослабевшие ноги едва держали. Самое дорогое ускользало, безвозвратно отлетало, и требовалось удержать, остеречь, упредить на пороге. Едва выпустила кровинку на свет божий, а уж засобирался, нравный, кинулся не сказавши неведомо куда, будто в чужой стороне медом мазано. Ох сынок, сынок, весь в папку. Как бы дать ему укорот, как бы так пасть, расстелиться под ногами, чтобы устрашился сын первого шага, не кинулся в побег. Как он ходко выкаблучивает, забыл мамку, совсем забыл, шептала Лиза, все отставая, теряясь в просторе бесконечной улицы. Она уже вынянчила сына, выходила, взлелеяла, выпестовала. Вон какой ладный мужичонко в бараньем полушубке рысит по распустившейся дороге, не сторонясь луж. Только ошметки снежной каши летят из-под скошенных каблуков.
Сы-но-о-чек, пос-то-ой!..
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Бурнашов вернулся на квартиру, не распеленав, положил мертвенького на стол, сам поспешил в магазин. Купил детское белье, колготки, костюмчик. Все это делал с какою-то жаждой, торопливо, словно бы надо было ему поспеть до назначенного часа. Где бы ни появлялся он в селе, вокруг него невольно создавалось разреженное пространство, некая пустота, за которую перейти казалось опасно. Остановившийся голубой взгляд пугал всех.
На крыльце дома встретил хозяин, что-то спросил, но Бурнашов лишь пожал плечами. Лизанька горбилась на койке, баюкала сына, часто целуя его в лобик. Алексей Федорович ненавистно почти вырвал сына из объятий жены, так же молча обмыл его, одел. Не тратя времени, запряг лошадь, не объясняясь с хозяином, съехал с квартиры. Ему казалось, что каждое слово, произнесенное вслух, уносит, расплескивает чувство горя, что жило сейчас в груди.
Тем же днем они попали в Спас.
К ночи Бурнашов изладил гробик и дубовый крест. Спать не ложились, сидели как чужие, по обе стороны домовинки, даже не перекрещиваясь взглядами, погруженные в себя, как два скорбных великих молчуна. Сын лежал в гробу, видом – отрок, легкая розовая улыбка так и не стерлась с лица, от длинных черных ресниц падала в обочья густая тень. «Ангел, мой ангел, – думал Бурнашов. – Ты приходил спасти меня? Но почто отрекся?»