Любовь и бунт. Дневник 1910 года
Шрифт:
20 июля
Второй день тихо и спокойно, и Чертков не был. Уехали доктора днем. Не для того ли их выписывали, чтоб на всякий случай засвидетельствовать мое безумие? Бесполезно было их посещение. Если все будет как эти дни – я буду здорова. И Лев Ник. ездил верхом с глупым и добродушным конюхом Филькой и весь вечер сидел у себя наверху, на балконе, что-то писал и читал, был спокоен и отдыхал. Приезжал Гольденвейзер, и мирно сыграли в шахматы, пили чай на балконе все вместе. Мне что-то очень жаль сына Леву. Он сегодня такой грустный, озабоченный. Всплыло ли пережитое им в Париже, встревожен ли он тем, что ему не выдают бумагу для получения заграничного паспорта, или он, нервный, устал от наших тяжелых осложнений жизни…
Ходила купаться с Лизой Оболенской, Сашей и Варварой Михайловной. Оттуда приехали. Жара невыносимая, много белых грибов, косят овес…
Читала корректуру русскую собрания сочинений нового издания и английскую, биографию Льва Ник – а Моода. Позировала для Левы.
А. Л. Толстая . Из воспоминаний.
Таня и ее муж содействовали тому, чтобы дневники были взяты от Черткова и перемещены в банк. Но успокоения не было. Мы решили посоветоваться с врачами и вызвали знаменитого психиатра Россолимо вместе с нашим другом, доктором Никитиным.
«Лечить надо не мать, – сказал на это брат Лев, – а отца, который выжил из ума». 20 июля отец писал в дневнике:
«Идет в душе неперестающая борьба о Льве: простить или отплатить жестким, ядовитым словом. Начинаю яснее слышать голос добра. Нужно, как Франциск, испытать радость совершенную, признав упреки дворника заслуженными. Да, надо».
Но и врачи не помогли нам. Определение Россолимо: «Дегенеративная двойная конституция: паранойяльная и истерическая, с преобладанием первой» – были для нас ученые слова. А вот что дальше делать? Врачи предписывали: разлучить родителей, ванны, прогулки, успокоительные средства для матери… Но как этого добиться? С. А. решительно заявила, что здорова и никаких предписаний выполнять не будет.
Милый Никитин все понимал и глубоко страдал за всех нас. Выслушав сердце отца, он нашел, что оно сильно расширено и ослаблено.
«Скажу вам по секрету,
Что было делать? К кому кинуться за советом? Таня, Сережа… Но они все-таки были оторваны от нашей жизни, у них были свои семьи, свои интересы. Душан? Но при всей его святости, его нравственных качествах, он был малоавторитетен. Марья Александровна? Она молилась на отца… все, что решал сам отец, было для нее законом, она не помогла бы ему принять решение. Чертков? Я советовалась с ним… Но он был так же, как и я, несвободен от недоброго чувства к С. А.
Л. Н. Толстой . Письмо В. Г. Черткову. Не переставая думаю о вас, милый друг. Благодарен вам за то, что вы помогали и помогаете мне нести получше мое заслуженное мною и нужное моей душе испытание, несмотря на то что это испытание не менее тяжело для вас. И помогайте, пожалуйста, вам обоим не слабеть и не сделать чего-нибудь такого, в чем раскаемся. Я рад, что понимаю ваше положение, которое едва ли не труднее моего. Меня ненавидят за то, что есть, смело скажу, во мне хорошего, обличающего их, но ко мне, и по моим годам, и моему положению, они все – а имя им легион – чувствуют необходимость иметь некоторые égards [61] и сдерживаются. Вас же за то высокое, святое, что есть в вас, – опять смело скажу – им нечего опасаться, и они не скрывают свою ненависть к добру или скрывают ее под разными выдуманными обвинениями вас. Я это понимаю и больно чувствую за вас. Но будем держаться. Пожалуйста, помогайте мне, а я вам. Собой не похвалюсь. Не могу удержать недоброго чувства. Надеюсь, пройдет.
21 июля
Пишу, страшно вся взволнованная, главное, у Льва Ник – а очень болит печень, желудок плохо действует без желчи, которая задержана, и главное, отчего я так мучаюсь, это что я виновата, что он не поправляется. Опять вечером приехал Чертков с сыном. Я с утра знала, что он приедет, и весь день волновалась. Но ездила купаться, кончила поправлять корректуру английской биографии Л. Н. Моода, позировала дважды Леве и радовалась, что могу быть спокойна.
Лев Ник. поехал верхом с доктором, опять по страшной жаре, и имел вид усталый, не хотел идти обедать, но пошел и ел много вареного гороха, а печень уж давно увеличена и болит. Вечером играл с Гольденвейзером в шахматы наверху на балконе; приехал Чертков. Как только я заслышала звук его кабриолета, меня уже начало всю трясти. Еще раньше я 1½ часа ходила по саду, чтоб собой овладеть. Я не терплю этого человека и пускаю в дом только для Льва Николаевича.
Но мне стало грустно, что все на террасе сидят вместе и Марья Александровна здесь; все пользуются присутствием Льва Ник – а, а я нет, и мы доживаем последнее время на свете, и я не могу даже быть с ним. Три раза я примеривалась войти на террасу пить чай и наконец решилась. И что же? Я так взволновалась, что кровь бросилась мне в голову, пульс бился неуловимо, я едва держалась на ногах и не могла видеть Черткова. Пыталась начать говорить, чувствую – голос совсем не мой, а что-то дикое. Все на меня вытаращили глаза. Пытаюсь опять и опять успокоиться и едва успеваю настолько это сделать, чтоб избегнуть скандала и не огорчать Льва Николаевича. Господи, помоги мне! Я этого больше всего желаю! Но я чувствую себя такой больной и несчастной. И пусть бы я страдала еще в тысячу раз больше, лишь бы мой Левочка поправился и не сердился на меня… И могло бы всего этого не быть, если б уступили раньше моим законным, хотя отчасти болезненным желаниям.
Так и слышу слова: «Ни за что, ни за что!» Что же, лучше теперь? Все несчастны, я во всем виновата, Лев Ник. нездоров, Чертков изгнан из доброго расположения к нему; дневники закабалены… Ну, довольно; как ужасно тяжело и грустно!
Д. П. Маковицкий . Запись о событиях этого дня, сделанная в 1911 г.
Л. Н. клал за картину ключ от ящика письменного стола, когда запирал дневник. Софья Андреевна вынимала со дна ящика дощечку, доставала дневник и читала.
В. М. Феокритова . Дневниковая запись. Чертков и Дима, который приехал с отцом, встали и поздоровались с ней. Она едва поклонилась и почти вырвала руку у Черткова. Владимир Григорьевич сказал ей, что привез добавление к «Власти тьмы», которое она просила. «Поздно, теперь не нужно, – резко ответила Софья Андреевна, – лучше бы телеграммы юбилейные отдали, взяли на один месяц, а держите два года. Я думаю, можно быть господином своего слова хоть раз», – продолжала грубо говорить Софья Андреевна, все больше и больше волнуясь. Чертков пытался ей объяснить, почему он их еще ей не привез, но это было напрасно, она не давала ему выговорить ни слова, и он замолчал. Все как-то притихли, всем было опять невыносимо тяжело и стыдно. Разговор уже не клеился. Только Лев Николаевич, как всегда, стараясь все смягчить, заговорил о своих текущих работах. Опять замолчал, и Гольденвейзер с Чертковым поспешили уехать. После их отъезда Лев Николаевич тоже ушел к себе, говоря: «Спать пойду, я весь вышел». Мы тоже разошлись, и Софья Андреевна осталась одна. Даже Лев Львович нашел ее поступок неприличным и сказал ей, что нельзя быть такой несдержанной, – уж если она вышла, то нужно быть учтивой. Она все говорила, что не может владеть собой, что она так ненавидит Черткова, что удивляется только, как он не понимает ее состояния и ездит, когда она подает ему два пальца. А Чертков ездил к Льву Николаевичу всегда только тогда, когда приглашала сама же Софья Андреевна, прося его не обращать на нее внимания и бывать у Льва Николаевича. Долго мы слышали, как Лев Николаевич, вероятно взволнованный этим поступком Софьи Андреевны, ходил по балкону, не спал и жаловался на боль в печени.
Л. Н. Толстой . Дневник.
1) Вы спрашиваете, как понимать такие и такие слова Евангелия, Откровения, или Библии, находя в таких словах или противоречивое, или неясное, или просто нелепое. На это ваше недоумение отвечаю следующее: читать надо Евангелие и все книги, признаваемые Св. Писанием, точно так же обсуживая их содержание, как мы обсуживаем содержание всех тех книг, которые читаем, и потому, встречая противоречивое, неясное или нелепое, не отыскивать разъяснений, а прямо откидывать все таковое, приписывая важность и значение только тому, что согласно со здравым смыслом и, главное, нашей совестью. Только при таком отношении к так называемому Священному Писанию чтение его, и в особенности Евангелия, может быть полезно.
2) Наука – это богадельня или, скорее, поприще успеха среди толпы, открытое для всех самых умственно и нравственно тупых людей. Занимаясь наукой, он может не сознавать того, что он делает, считая букашечки или перечисляя книги, и, выписывая из них, что подходит под избранную тему, может или ничего не думать, или выдумывать в том безжизненном, никому ни на что не нужном соображении какую-нибудь теорию и быть вполне уверенным, что он делает самое важное на свете дело.
3) 1) Тип ученого, 2) тип честолюбца, 3) корыстолюбца, 4) верующего консерватора, 5) тип кутилы, 6) разбойника, в принятых пределах, 7) в непринятых, 8) правдивого человека, но в обмане, 9) славолюбца-писателя, 10) социалиста-революционера, 11) ухаря, весельчака, 12) христианина полного, 13) борющегося, 14) ………. Нет конца этим чувствуемым мною типам. <…>
Все так же слаб и то же недоброе чувство к Льву. <…> Опять припадок у С. А. Тяжело. Но не жалуюсь и не жалею себя… От Тани милое письмо о Франциске.22 июля [62]
Прямо с утра мне ставил доктор пиявки к пояснице, чтоб не было приливов к голове. Потом встала, шатаясь после недоспанной ночи. Лев Ник. уехал верхом с Гольденвейзером, Саша, Варвара Михайловна и приехавшие Ольга с детьми и финляндка пошли за грибами и купаться. Оставалась я совершенно одна, занималась корректурой и новым изданием. Послала корректуру и предисловие к Лабрюйеру и другим. Лева уехал на лошадях в Чифировку к Мише и его семье.
За обедом по поводу моего недовольства и недоумения, что мне никогда не дадут ничего переписанного из последних сочинений Льва Ник. хотя бы прочесть, так как рукописи все отбирает Чертков, Лев Ник. на меня опять рассердился, возвысил голос, начал говорить неприятное. Я опять расплакалась и ушла от обеда к себе наверх. Он спохватился и пришел ко мне, но опять обострился разговор. Но в конце концов он позвал меня погулять в саду вдвоем, что я очень всегда ценю и люблю, и обоюдный тон недоброжелательства как будто прошел.
Приехал Чертков вследствие моей записки к нему и позволения моего ему посещать Льва Николаевича. Я желаю быть великодушна к нему за все его грубости и неприятности. Победила себя, села играть с Сонечкой-внучкой в шашки и отвлекла себя от Черткова.
Лев Ник. вял, болит печень, нет аппетита, и пульс частый. Он ничего не хочет принимать. Умоляла его принять, как всегда в подобных случаях, ревень и положить компресс, но он раздражительно и упорно отказывается, а доктор, не исследовав его, лег спать, хотя я просила его заняться повнимательнее Львом Николаевичем. Виновата в его нездоровье частью я, частью страшная жара, в тени 29 градусов. Мы оба подвержены болезни печени.
А. П. Сергеенко . Из воспоминаний.
Двадцать второго июля 1910 года днем, часа в три, во двор телятинской усадьбы быстро въехал верхом Александр Борисович Гольденвейзер. Он сообщил нам, что поехал со Львом Николаевичем Толстым из Ясной Поляны на прогулку и когда они порядочно отъехали, то Лев Николаевич, решивший в этот день написать завещание, послал его в Телятинки, чтобы привезти с собой к тому месту, где он назначил встретиться, свидетелей для присутствия при составлении его завещания. Александр Борисович сказал, что Лев Николаевич просил привезти сына полковника (Анатолия Дионисиевича Радынского) и Алешу Сергеенко (Лев Николаевич знал меня с детства и потому всегда называл меня Алешей). Александр Борисович очень торопил нас поскорее собраться. Сейчас же были оседланы лошади, и он, Радынский и я, втроем, поскакали к Льву Николаевичу. Место, где он должен был нас ожидать, находилось верстах в двух от Ясной Поляны, близ небольшой деревушки Грумонд. Мы выбирали кратчайшее направление, а потому ехали без дороги вдоль ручья, протекающего через березовый лес. Выехав из лесу в виду Грумонда, мы стали искать глазами Льва Николаевича. Впереди нас и по сторонам была возвышенная местность, но нигде его не было видно. Мы начали беспокоиться, но, проехав дальше, увидели его на скрытом раньше от нас пригорке. Лев Николаевич был на лошади, повернутой в нашу сторону и переминающейся с ноги на ногу. Фигура Льва Николаевича в белой шляпе и белой рубахе и с белой бородой на красавце Делире с его согнутой шеей живописно выступала наверху пригорка, за которым было видно одно небо. Обрадовавшись ему, мы быстрее к нему подъехали. Поздоровавшись с нами, он спокойным шагом
– Какие мы конспираторы! – заметил он шутливо.
Мы ехали гуськом. Въехав на гору, Лев Николаевич поехал легкой рысью через большое скошенное ржаное поле, со стоявшими повсюду копнами, к огромному казенному лесу Засека. Подъехав к нему, он на минуту приостановил лошадь, в колебании, куда ехать. Но сейчас же направил ее прямо в лес, сначала по узкой дороге, которая тут же оказалась, а затем, оставив дорогу, стал брать самое неожиданное извилистое направление, как будто хотел нас завести в глушь. Его Делир, привыкший в течение нескольких лет возить его по лесам и непроходимым дорогам и подчиняться малейшему движению его руки, шел смело, как по хорошо знакомой дороге. Но наши лошади терялись. Нам надо было то и дело нагибать головы под обвисавшие ветки или отстранять ветки в сторону. Лев Николаевич делал это легко и привычно. В глубине леса он остановился у большого пня и стал слезать. Мы тоже слезли и привязали лошадей к деревьям. Лев Николаевич сел на пень и, вынув прицепленное к блузе английское резервуарное перо, попросил нас дать ему все нужное для писания. Я дал ему бумагу и припасенный мной для этой цели картон, на котором писать, а Александр Борисович держал перед ним черновик завещания. Перекинув ногу на ногу и положив картон с бумагой на колено, Лев Николаевич стал писать: «Тысяча девятьсот десятого года, июля дватцать второго дня». Он сейчас же заметил описку, которую сделал, написав «двадцать» через букву «т», и хотел ее переправить или взять чистый лист, но раздумал, заметив, улыбаясь:
– Ну, пускай думают, что я был неграмотный.
Затем прибавил:
– Я поставлю еще цифрами, чтобы не было сомнения.
И после слова «июля» вставил в скобках «22» цифрами. Ему трудно было, сидя на пне, следить за черновиком, и он попросил Александра Борисовича читать ему. Александр Борисович стал отчетливо читать черновик, а Лев Николаевич старательно выводил слова, делая двойные переносы в конце и в начале строки, как, кажется, делалось в старину и как Лев Николаевич делал иногда в своих письмах, когда старался особенно ясно и разборчиво писать.
Он сначала писал строчки сжато, а когда увидел, что остается еще много места, сказал:
– Надо разгонистей писать, чтобы перейти на другую страницу, – и увеличил расстояния между строками.
Когда в конце завещания ему надо было подписаться, он спросил:
– Надо писать «граф»?
Мы сказали, что можно и не писать, и он не написал.
Потом подписались и мы – свидетели. Лев Николаевич сказал нам:
– Ну, спасибо вам.
Помня данное мне несколько дней тому назад поручение присяжного поверенного Н. К. Муравьева, оформившего текст завещания, я спросил Льва Николаевича:
– Лев Николаевич, позвольте задать вам вопросы юридического характера относительно завещания. Об этом просил Муравьев.
– Да, пожалуйста, непременно.
– Это завещание в точности выражает вашу волю?
– Да, выражает.
– И вы сами его составили?
– Да, сам составил.
После этого я дал Льву Николаевичу бумагу, в которой по его поручению были выражены дополнительные его распоряжения. Он внимательно прочел ее и сказал, что надо изменить два места. Одно место, в котором было написано, что графине Софии Андреевне Толстой предоставляется пожизненное пользование сочинениями, изданными до 1881 года, он сказал, что надо совсем выпустить. В другом месте, где говорилось о том, чтобы В. Г. Чертков, как и раньше, издавал его сочинения, он сказал, что надо прибавить слова: «На прежних основаниях», то есть не преследуя никаких материальных личных целей.
– Чтобы не подумали, – заметил Лев Николаевич, – что Владимир Григорьевич будет извлекать из этого дела какую-либо личную выгоду.
Лев Николаевич вернул мне эту бумагу, а несколько дней спустя напомнил о ней Владимиру Григорьевичу, прося прислать ему ее в окончательном виде, чтобы подписать.
Лев Николаевич встал с пня и пошел к лошади.
– Как тяжелы все эти юридические придирки, – в раздумье сказал он мне, очевидно вспоминая все формальности завещания.
С необычайной для 82-летнего старика легкостью он вскочил на лошадь.
– Ну, прощай, – сказал он, протягивая мне руку.
– Прощайте, Лев Николаевич. Спасибо вам, – сказал я.
А сказал я ему «спасибо», потому что, собственно говоря, по моей вине произошло то, что он снова писал в этот день завещание. Дело в том, что в предшествовавшем завещании, написанном им за несколько дней до этого, по моему недосмотру было кое-что пропущено в словах свидетелей, без чего завещание теряло свое юридическое значение, и из-за этого Льву Николаевичу пришлось вновь написать его. И я чувствовал свою вину перед Львом Николаевичем.
– За что же ты меня благодаришь? – сказал Лев Николаевич. – Спасибо вам большое за то, что вы помогли мне в этом деле.
И я ясно увидел по выражению лица Льва Николаевича, что хотя ему и тяжело было все это дело, но делал он его с твердым сознанием нравственной необходимости. В Льве Николаевиче не видно было колебания. В течение этого проведенного с ним получаса я видел, как ясно, спокойно и обдуманно он все делал…
Об этом событии Лев Николаевич в тот же день коротко занес в свой дневник: «Писал в лесу».
Л. Н. Толстой . Завещание.
Тысяча девятьсот десятого года, июля (22) двадцать второго дня, я, нижеподписавшийся, находясь в здравом уме и твердой памяти, на случай моей смерти делаю следующее распоряжение: все мои литературные произведения, когда-либо написанные по сие время и какие будут написаны мною до моей смерти, как уже изданные, так и неизданные, как художественные, так и всякие другие, оконченные и неоконченные, драматические и во всякой иной форме, переводы, переделки, дневники, частные письма, черновые наброски, отдельные мысли и заметки – словом, все без исключения мною написанное по день моей смерти, где бы таковое ни находилось и у кого бы ни хранилось, как в рукописях, так равно и напечатанное, и притом как право литературной собственности на все без исключения мои произведения, так и самые рукописи и все оставшиеся после меня бумаги, завещаю в полную собственность дочери моей Александре Львовне Толстой. В случае же, если дочь моя Александра Львовна Толстая умрет раньше меня, все вышеозначенное завещаю в полную собственность дочери моей Татьяне Львовне Сухотиной.
Лев Николаевич ТолстойВ. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Принес показать Льву Николаевичу написанное мною большое письмо о Боге одному корреспонденту Льва Николаевича, убежденному атеисту, которому однажды я уже писал. Лев Николаевич прочел и похвалил письмо. Между прочим, я касался там вопроса о сущности духовной любви. Как формулировать, в чем, собственно, заключается это чувство? Вопрос этот я задал Льву Николаевичу. Он сказал:
– Я уже много раз формулировал это. Любовь – соединение душ, разделенных телами друг от друга. Любовь – одно из проявлений Бога, как разумение – тоже одно из его проявлений. Вероятно, есть и другие проявления Бога. Посредством любви и разумения мы познаем Бога, но во всей полноте существо Бога нам не открыто. Оно непостижимо, и, как у вас и выходит, в любви мы стремимся познать Божественную сущность.
Про письмо еще добавил:
– Очень хорошо, что вы отвечаете прямо на его возражения. Показываете, что он не хочет только называть слово «бог», но что сущность-то эту он все-таки признает. Назови эту сущность хоть кустом, но она все-таки есть.
Он сидел на балконе, очень слабый и утомленный. С Софьей Андреевной опять нехорошо, и в доме – напряженное состояние. Вот-вот сорвется – и напряженность разразится чем-нибудь тяжелым и неожиданным. Невыносимо больно – сегодня как-то я особенно это чувствую – за Льва Николаевича.
Он хотел поскорей послать меня в Телятинки – сказать, чтобы Чертков, который опять начал было посещать Ясную Поляну, не приезжал сегодня.
– Идите лучше, скажите это! А то я уверен, что опять будут сцены, – говорил Лев Николаевич.
Но как раз возвращалась в Телятинки одна молодая девушка – финка, приезжавшая оттуда побеседовать со Львом Николаевичем. С нею и отправили письмо Льва Николаевича к Черткову. Вышло так, что финка и В. Г. Чертков разъехались: из Телятинок в Ясную есть две дороги, и они поехали разными. Владимир Григорьевич, ничего не подозревая, явился к Толстым.
Сначала он говорил со Львом Николаевичем на балконе его кабинета. Потом все сошли пить чай на террасу, в том числе и Софья Андреевна.
Последняя была в самом ужасном настроении, нервном и беспокойном. По отношению к гостю, да и ко всем присутствующим, держала себя грубо и вызывающе. Понятно, как это на всех действовало. Все сидели натянутые, подавленные. Чертков – точно аршин проглотил: выпрямился, лицо окаменело. На столе уютно кипел самовар, ярко-красным пятном выделялось на белой скатерти блюдо с малиной, но сидевшие за столом едва притрагивались к своим чашкам чая, точно повинность отбывали. И, не засиживаясь, скоро все разошлись.[Примечание к этой записи, сделанное В. Ф. Булгаковым позднее:] Когда я вспоминаю об этом вечере, я поражаюсь интуиции Софьи Андреевны: она будто чувствовала, что только что произошло что-то ужасное, непоправимое. В самом деле, как я позже узнал, именно в этот день Львом Николаевичем было подписано в лесу, у деревни Грумонт, тайное завещание о передаче всех его сочинений в общую собственность. Формальной исполнительницей его воли назначалась его младшая дочь, а фактическим распорядителем – В. Г. Чертков. (Последнее назначение оговорено было в особой, составленной самим Чертковым и тоже подписанной Л. Н. Толстым «сопроводительной бумаге» к завещанию.) Свидетелями при подписании завещания были: А. П. Сергеенко, А. Б. Гольденвейзер и один из домочадцев Черткова, юноша Анатолий Радынский. Утром я видел у крыльца телятинковского дома Чертковых трех лошадей, оседланных для этих лиц, и был очень удивлен, когда спрошенный мною Радынский отказался сообщить о цели поездки. Кстати сказать, и сам Радынский привлечен был к подписанию завещания в качестве свидетеля совершенно неожиданно него и даже не знал, что он подписывает. Дело делалось совершенно секретно. В частности, меня не вводили в курс этого дела из опасения, как бы я, при моих постоянных встречах с Софьей Андреевной, случайно не проговорился о завещании. Итак, совершился акт, которого Софья Андреевна боялась больше всего: семья, материальные интересы которой она так ревностно охраняла, лишилась прав литературной собственности на сочинения Толстого после его смерти.
23 июля
С утра Льву H – у стало гораздо хуже. Температура 37 и 4, пульс частый, состояние вялое, печень, желудок – все плохо, как я и знала.
Что бы я ни говорила, что бы ни советовала, как бы любовно ни относилась – в Льве H – е я встречаю злобный протест. И все это с тех пор, как он пожил у Черткова. Сегодня вечером он опять приехал; Лев Ник. поручил ехавшей в Телятинки Саше позвать его и для отвлечения – также и Гольденвейзера. Но я пошла тоже к Льву Ник. в комнату и не допустила до tête à tête’a, a сама упорно высидела, пока Чертков не увидал, что я не уйду ни за что и не оставлю его вдвоем с Львом Никол., и наконец уехал, сказав Льву Ник – у, что он приехал только посмотреть на него, пока он еще жив, а я прибавила: «И пока я еще его не убила», намекнув на его слова, «что не понимаю такой женщины, которая всю жизнь занимается убийством своего мужа».
Была мне и радость сегодня – приехали мои милые внуки: сначала Сонюшка и Илюшок с матерью, а позднее Лева, Лина и Миша приехали из Чифировки и привезли внуков: Ванечку и Танечку. Все четверо – милые, симпатичные дети. Но, охраняя Льва Ник – а и прислушиваясь к нему, я не могла много быть с внуками, о чем очень сожалею.
Когда я узнала, что опять едет к нам Чертков, опять меня всю потрясло и я расплакалась; проходившая мимо Саша плюнула громко и резко чуть ли мне не в лицо и закричала грубо: «Тьфу, черт знает как мне надоели эти истории!»