Любовь и бунт. Дневник 1910 года
Шрифт:
Хотела объяснить Льву Ник – у источник моей ревности к Черткову и принесла ему страничку его молодого дневника, 1851 года, в котором он пишет, как он никогда не влюблялся в женщин, а много раз влюблялся в мужчин. Я думала, что он, как П. И. Бирюков, как доктор Д. П. Маковицкий, поймет мою ревность и успокоит меня, а вместо того он весь побледнел и пришел в такую ярость, каким я его давно, давно не видала. «Уходи, убирайся! – кричал он. – Я говорил, что уеду от тебя, и уеду…» Он начал бегать по комнатам, я шла за ним в ужасе и недоумении. Потом, не пустив меня, он заперся на ключ со всех сторон. Я так и остолбенела. Где любовь? Где непротивление? Где христианство? И где, наконец, справедливость и понимание? Неужели старость так ожесточает сердце человека? Что я сделала? За что? Когда вспомню злое лицо, этот крик – просто холодом обдает.
Потом я ушла в ванную, а Лев Никол. как ни в чем не бывало вышел в залу, и пил с аппетитом чай, и слушал, как Душан Петрович, переводя с славянского, читал о Петре Хельчицком.
Когда все разошлись, Лев Ник. пришел ко мне в спальню и сказал, что пришел еще раз проститься. Я так и вздрогнула от радости, когда он вошел; но когда я пошла за ним и начала говорить о том, что как бы дружней дожить последнее время нашей жизни, и еще о чем-то, он начал меня отстранять и говорил, что, если я не уйду, он будет жалеть, что зашел ко мне. Не поймешь
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Утром Лев Николаевич звонит. Иду в кабинет.
– Я в «Самоотречении» такие прелести нахожу! – говорит он о книжке «Пути жизни».
Читал по-французски Паскаля и продиктовал мне перевод еще одной мысли из него, которую просил включить в книжку «Самоотречение».
– Какой молодец! – сказал он о Паскале.
Уже лег в постель после верховой прогулки. Звонок. Прихожу в спальню. Полумрак. Спущенные шторы. Лев Николаевич лежит на кровати, согнувшись, на боку, в сапогах, подложив под ноги тюфячок, чтобы не пачкать одеяло.
– А я думаю, что эту мысль нужно объяснить, – говорит он.
Я как раз перед этим указал ему нижеследующую мысль из книжки «Самоотречение», которую И. И. Горбунов пометил «трудной», и спрашивал, верно ли я ее понял: «Если человек понимает свое назначение, но не отрекается от своей личности, то он подобен человеку, которому даны внутренние ключи без внешних». Собственно, вся-то «трудность» здесь в ясности представления, что такое внешние ключи и ключи внутренние. Лев Николаевич замечание Ивана Ивановича зачеркнул.
– Нет, не стоит, Лев Николаевич, – ответил я на его слова, что надо объяснить мысль.
– Да нет, если и вы… близкий… А я думаю, – продолжал он, – теософия говорит о таинственном. Вот Паскаль умер двести лет тому назад, а я живу с ним одной душой – что может быть таинственнее этого?
Вот эта мысль (которую Лев Николаевич мне продиктовал. – В. Б. ), которая меня переворачивает сегодня, мне так близка, точно моя!.. Я чувствую, как я в ней сливаюсь душой с Паскалем. Чувствую, что Паскаль жив, не умер, вот он! Так же как Христос… Это знаешь, но иногда это особенно ясно представляешь. И так через эту мысль он соединяется не только со мной, но с тысячами людей, которые ее прочтут. Это – самое глубокое, таинственное и умиляющее… Вот я только хотел поделиться с вами.
Вот мысль французского философа в переводе Льва Николаевича, которая так тронула его:
«Своя воля никогда не удовлетворяет, хотя бы и исполнились все ее требования. Но стоит только отказаться от нее – от своей воли, и тотчас же испытываешь полное удовлетворение. Живя для своей воли, всегда недоволен; отрекшись от нее, нельзя не быть вполне довольным. Единственная истинная добродетель – это ненависть к себе, потому что всякий человек достоин ненависти своей похотливостью. Ненавидя же себя, человек ищет существо, достойное любви. Но так как мы не можем любить ничего вне нас, то мы вынуждены любить существо, которое было бы в нас, но не было бы нами, и таким существом может быть только одно – всемирное существо. Царство Божие в нас (Лк. XVII, 21); всемирное благо в нас; но оно не мы».
За обедом Душан сообщил Льву Николаевичу, что один чешский поэт прислал ему два стихотворения – о Лютере и о Хельчицком.
– Ах, о Хельчицком, это в высшей степени интересно! – воскликнул Лев Николаевич.
Душан передал вкратце содержание стихов. О Лютере говорилось, что хотя он победил Рим, но сатану в себе, своих пороков, не победил.
– Это мне сочувственно, – сказал Лев Николаевич, – тем более что у меня никогда не было… уважения к Лютеру, к его памяти.
Вечером – опять тяжелые и кошмарные сцены. Софья Андреевна перешла все границы в проявлении своего неуважения к Льву Николаевичу и, коснувшись его отношений с Чертковым, к которому она ревнует Льва Николаевича, наговорила ему безумных вещей, ссылаясь на какую-то запись в его молодом дневнике.
Я видел, как после разговора с ней в зале Лев Николаевич быстрыми шагами прошел через мою комнату к себе, прямой, засунув руки за пояс и с бледным, точно застывшим от возмущения, лицом. Затем щелкнул замок: Лев Николаевич запер за собой дверь в спальню на ключ. Потом он прошел из спальни в кабинет и точно так же запер на ключ дверь из кабинета в гостиную, замкнувшись таким образом в двух своих комнатах, как в крепости.
Его несчастная жена подбегала то к той, то к другой двери и умоляла простить ее («Левочка, я больше не буду!») и открыть дверь, но Лев Николаевич не отвечал…
Что переживал он за этими дверьми, оскорбленный в самом человеческом достоинстве своем, Бог знает!..
4 августа
Слава Богу! день прошел без всякого напоминания о Черткове, и стало как-то легче жить – очистился немного воздух. Спасибо милому моему мужу – Левочке, что щадит меня. Кажется, если все началось бы сызнова, у меня не хватит сил перенесть. Надеюсь, что скоро все уедут из Телятинок и я перестану вздрагивать и пугаться, когда уезжает верхом Лев Никол., и перестану бояться их тайных свиданий.
Чувствую себя больной, голова какая-то странная, не сплю почти совсем и не могу долго ничем заниматься. Лежу часто без сна, и какие-то дикие фантазии проходят в моей голове, и боюсь, что схожу с ума.
Уехали Бирюковы. Стало ясней, и появились грибы. Саша была в Туле у доктора, и он ничего ей не предписал. Тане, слава Богу, лучше. Позировала для Левы, исправляла корректуру «Искусства», вписывала пропущенное – работа трудная и медленная.
Лев Ник. верхом ездил в Басово, к Лодыженскому, и устал. Я встретила его на так называемом у нас прешпекте. Думала о том, не могу ли я примириться с Чертковым; хочется вызвать в себе добро, «яко же и мы оставляем должникам нашим…». И может быть, в мыслях я и перестану ненавидеть его. Но когда подумаю – видеть эту фигуру и встречать в лице Льва Никол – а радость от его посещения, – опять страдания поднимаются в моей душе, хочется плакать и отчаянный протест так и кричит во мне: «Ни за что, не хочу больше этих острых, мучительных страданий!..» А чувствую, что я вся во власти мужа, и если он не выдержит – все пропало!
В Черткове злой дух, оттого он так и пугает, и мутит меня.
П. И. Бирюков . Из воспоминаний.
История отношений Л. Н – ча к враждебному ему миру длинная, и здесь неуместно излагать ее всю. Скажу только, что эти отношения начались с того времени, как во Л. Н – че начало проясняться то сознание жизни, которое блеснуло в нем еще в начале 60-х годов и которое было заглушено семейно-хозяйственной жизнью почти на 15 лет. И как только оно снова прояснилось, так Л. Н. встретил отпор и продолжал его встречать до конца жизни в той среде, которая и раньше
В то время, то есть осенью 1910 года, эта враждебность проявлялась с особенной страстностью, болезненною силою.
С. А. встретила меня с особенным радушием, как будто она искала во мне союзника в своей борьбе против Л. Н – ча, Александры Львовны и Черткова. Надежду на это давало ей то некоторое сочувствие к ее действительно трудному положению, которое она заметила во мне и которое я выказывал ей раньше. А также то иногда критическое отношение, которое во мне проявлялось по отношению к моему другу Черткову, которого я безмерно уважал, искренно любил, но иногда расходился с ним в применении наших однородных мыслей. Мне было жалко видеть, как он, казалось мне, подчинял себе Л. Н – ча, заставляя его иногда совершать поступки, как будто несогласные с его образом мыслей. Л. Н – ч, искренно любивший Черткова, казалось мне, тяготился этой опёкой, но подчинялся ей безусловно, так как она совершалась во имя самых дорогих ему принципов. Быть может, этим моим отношением к Черткову руководило и дурное чувство ревности ко Л. Н – чу.
Обитатели Ясной Поляны переживали тогда тяжелые времена. Приезжие туда получали впечатление какой-то борьбы двух партий; одна, во главе которой стоял Чертков, имела в Ясной Поляне своих приверженцев в лице Александры Львовны и Варвары Михайловны, и другая партия – С. А. и ее сыновей. <…>
Мой приезд оживил надежды обеих партий: во мне надеялись видеть посредника-миротворца. Но я не оправдал их ожиданий, и, кажется, с моим приездом борьба еще обострилась, так как я внес в нее еще свой личный элемент.
Лев Николаевич, конечно, стоял выше этой борьбы и, будучи духовно, идейно на стороне Черткова, сознавал в то же время ясно свои обязанности к Софье Андреевне, старался смягчить проявления ее болезненной страсти и нередко проявлял к ней нежность и заботливость. К сожалению, в окружающих его людях он не встречал поддержки этому любовному настроению. <…>
Когда же я приехал ко Л. Н – чу в конце июля 1910 года, я видел, что дело (подписание завещания. – Сост .) уже было сделано, что оно хранилось в глубокой тайне, но что С. А. подозревала уже о существовании завещания, искала его, подслушивала разговоры и вообще чуяла противную своим интересам и интересам своей семьи конспирацию. Эта подозрительность, это чутье, конечно, усиливали в ней вражду к Черткову, которая в связи с упомянутыми патологическими припадками делала атмосферу в Ясной невыносимою даже для посторонних лиц. Каково же было терпеть ее самому Л. Н – чу!
5 августа
Провела ужасную ночь; переживала опять в воспоминаниях все, чем страдала это время. Как оскорбительно, что муж мой даже не вступился за меня, когда Чертков мне нагрубил. Как он его боится! Как весь был подчинен ему! Позор и жалость!
Пробовала заняться корректурой, не могла. Задыхаюсь, голова болит, и дрожит все сердце. Пошла гулять и проходила почти три часа. За мной приехал кабриолет на большую дорогу. Лев Ник. ездил верхом с Душаном Петровичем. Встретила Леву, возвращающегося из Телятинок. Он издали видел Черткова. Не ездил ли он на свидание с Львом Ник – м?
Слышала сегодня, что в Телятинках 30 человек что-то усиленно переписывают. Что бы это могло быть? Уж не дневники ли вчера взял Лев Никол.? Ничего не узнаешь. С коварной, и злой, и упорной волей Лев Ник. все от меня скрывает, и мы стали – чужие.
Во многом я виновата, конечно. Но мое раскаяние тоже так велико, что добрый муж простил бы меня, в чем я виновата [69] , и к концу – к смерти – приблизил бы меня, хотя бы за то, что я с такой горячей, страстной любовью вернулась к нему сердцем, и за то, что никогда не изменила ему.
Как я была бы счастлива, если б он меня приласкал и приблизил. Но этого уж никогда не будет, даже если и удалить Черткова от него!
Лев Ник. сегодня опять холоден и чужд. Грустно!
Читала ужасные статьи Вл. Короленко о смертной казни и тех, кого к ней приговаривали. Просмотрела роман Rosny. Вечером Гольденвейзер сыграл эту удивительную сонату Шопена с похоронным маршем. Но играл он сегодня как-то вяло. Погода переменная, три раза принимался идти дождь.
Ночь… не спится. Долго на коленях молилась. Просила Бога и о том, чтоб он повернул сердце мужа моего от Черткова ко мне и смягчил бы холодность его ко мне. Молюсь ежедневно и в молитве часто вспоминаю тетеньку Татьяну Александровну, прося ее молитв. Она, наверное, поняла бы меня и пожалела.
В. Ф. Булгаков . Дневниковая запись.
Я сидел у Льва Николаевича в кабинете.
– Софья Андреевна нехороша, – говорил Лев Николаевич. – Если бы Владимир Григорьевич видел ее – вот такой, как она есть сегодня!.. Нельзя не почувствовать к ней сострадания и быть таким строгим к ней, как он… и как многие, и как я… И без всякой причины! Если бы была какая-нибудь причина, то она не могла бы удержаться и высказала бы ее… А то просто ей давит здесь, не может дышать. Нельзя не иметь к ней жалости, и я радуюсь, когда мне это удается… Я даже записал.
Лев Николаевич нащупал в карманах записную книжку, достал ее и стал читать.
Неожиданно вошла Софья Андреевна, чтобы положить ему яблоки, и начала что-то о них говорить… Лев Николаевич прекратил чтение, отвечая на слова Софьи Андреевны.
Потом она вышла, по-видимому недовольная моим присутствием в кабинете и как будто что-то подозревающая, и Лев Николаевич кончил чтение.
Вот мысль, которую он прочел:
«Всякий человек всегда находится в процессе роста, и потому нельзя отвергать его. Но есть люди до такой степени чуждые, далекие в том состоянии, в котором они находятся, что с ними нельзя обращаться иначе, как так, как обращаешься с детьми, – любя, уважая, оберегая, но не становясь с ними на одну доску, не требуя от них понимания того, чего они лишены. Одно затрудняет в таком обращении с ними – это то, что, вместо любознательности, искренности детей, у этих детей равнодушие, отрицание того, чего они не понимают, и, главное, самая тяжелая самоуверенность».
– И сколько таких детей около нас, – добавил Лев Николаевич, указав рукой на дверь, – среди окружающих! Кстати, вот работа для вас, переписать это – вот сколько накопилось – в тетрадь…
То есть нужно было из записной книжки набросанные начерно мысли переписать в дневник.
И вот он, великий Толстой, сгорбленный, седенький, стал на табуретку, протянул руку и из-за полки с книгами достал тетрадь дневника, которую и подал мне: он прятал тетрадь от Софьи Андреевны…
Условились, чтобы я переписал внизу, в комнате Душана, подождал возвращения Льва Николаевича с прогулки и отдал бы ему тетрадь.
– Хотя тут ничего и нет такого, – сказал Лев Николаевич, перелистывая тетрадь…
Д. П. Маковицкий . Дневниковая запись от 2 августа 1910 г.
О том, что ему приходится терпеть в доме, Л. Н. сказал:
– Каждому по заслугам.