Любовь и ненависть
Шрифт:
Петр Высокий сказал мне (это было после того, как Василий
Алексеевич вылечил четвертого больного со злокачественным
поражением кожи):
– Запомните, Ирина Дмитриевна, что в этом человеке
сидит великий ученый, который еще скажет миру свое слово. И
не в смысле восстановления волос. В конце концов это пустяк.
Через сто лет все люди вообще не будут иметь никакой
растительности. Он скажет в другом.
Когда я сегодня возвратилась
Высокий сообщил мне с унынием, что его только что
приглашал к себе Семенов, наспех поинтересовался нашей
работой и сказал, что занимаемся мы ерундой, толчем воду в
ступе, что вся наша деятельность, то есть лаборатории,
бесплодна и бесперспективна.
– Я был поражен его самоуверенностью и
категоричностью, - взволнованно рассказывал мне Петр
Высокий. - Он всячески хотел показать свое всемогущество,
что он полновластный хозяин клиники и что все будет так, как
он того желает. Между прочим, отпустил комплимент в мою
сторону и поинтересовался тобой как специалистом. Но так,
мелко, походя, без определенных намеков.
На нашем еще совсем недавно таком радужном,
солнечно-перспективном горизонте со всех четырех сторон
появились темные тучи, притом как-то неожиданно, по крайней
мере для меня, что я не сразу нашла слова, чтобы
реагировать на сообщение Похлебкина. А он смотрел на меня
сверху вниз - длинный, худой, немного сутулый - и ждал, что я
скажу. Так и не дождался, сам заговорил:
– Что будем делать, коллега? Продолжать исследования
по программе Василия Алексеевича или?..
– Что "или"?
– резко, с упреком спросила я, так что он
даже смутился. - Настоящий Петр Высокий не только под
Полтавой, но и вообще не признавал этого малодушного "или".
– Значит, стоять насмерть! - с мальчишеским задором
воскликнул он. - Отлично! Между прочим, я и рассчитывал
только на такой ответ.
Я смотрела на Похлебкина, возбужденного,
взъерошенного, и пыталась определить: хватит ли в нем
характера, твердости, силы воли, чтобы железно, как Василий
Алексеевич, отстаивать свои принципы и убеждения, стоять,
как он сказал, насмерть за то, во что непреклонно веришь? Я
не могла ничего определенно решить. И не потому, что
сомневалась в Похлебкине. Просто в моем сознании, как
эталон, стоял образ Василия Алексеевича, перед которым все
другие меркли. В нем есть большой талант. А талант - это
особый живчик, подобный благородной личинке, поселившейся
в человеке. Он не дает покоя, он требует
заставляет человека творить. Истинно талантливый человек
не может не творить. Когда Похлебкин говорил мне, что в
Шустове сидит великий ученый, гордость нашего народа, я
испытывала смешанное чувство восторга и досады: восторга
потому, что он выразил мои мысли, досады потому, что я
хотела иметь приоритет на эту мысль. Я ревновала Василия ко
всем. Между прочим, мне кажется, Дина видит во мне свою
соперницу. Она подозревает, что я влюблена в Василия и что
он неравнодушен ко мне. Глупо. Да, я преклоняюсь перед ним,
люблю его как ученого и человека, как большого друга и
учителя. Ничего не значит, что мы почти одногодки и вместе
учились в институте, - я счастлива быть его ученицей и
помощницей в его большом научном поиске. Я хотела, чтоб и
Похлебкин был так же, как и я, предан Шустову, делу, которому
Василий Алексеевич отдает всего себя, целиком, без остатка.
Это было наше второе посещение квартиры Шустовых.
Правда, Василий Алексеевич у нас бывал за это время раза
три-четыре. И Алексей Макарыч был у нас на новоселье. Все в
их доме оставалось по-прежнему, как и тогда, в наш первый
приезд в Москву. Только над письменным столом в узенькой
бронзовой рамке появилась большая фотография - я, Андрей
и Василий, - сделанная в тот памятный вечер Аристархом
Ларионовым. Встретил нас Алексей Макарыч, все такой же
неугомонный, нестареющий, с томиком Пушкина в руке.
Сказал, что Василий на минутку вышел, - конечно, в магазин,
как мы догадались. Поймав мой любопытствующий взгляд на
томике Пушкина, Алексей Макарыч энергично развел руками и
пояснил, как всегда, громко:
– Поэзией занялся. Пришлось на старости лет. Целая
история. На днях по поручению райкома проводил беседу в
заводском общежитии с молодежью. Рассказывал я им о
войне, о подвиге, о гражданском долге, о чести. Разговор
получился живой, непринужденный. Спорили горячо, от
сердца. О стихах ребята заговорили. Что-то вроде экзамена
мне: мол, кого из современных поэтов я люблю и кого не
принимаю. Я думаю, хорошо, хоть, может, и не спец в
литературе, но, коль интересуются моими, так сказать,
симпатиями и антипатиями, надо отвечать. Люблю, говорю,
Кондратия Рылеева, Михаила Лермонтова, Некрасова. По залу
шумок - и сразу вопрос: "Нет, а из современных?" - "Вот их,