Любовь Полищук. Безумство храброй
Шрифт:
Настольной книгой Любы уже больше года стал роман Булгакова «Мастер и Маргарита».
Когда Михаил Левитин говорил об артистах, которых он желает занять в спектакле, то первым делом посмотрел на Любу, потом его взгляд переметнулся на жену, молодую, красивую, но еще неопытную актрису, остановился на ней, а затем прочно обосновался на Любе. Михаил говорил, что актеры в этом спектакле помимо актерского опыта должны обладать и жизненным. Люба для этой роли подходила больше других артисток театра, по которым режиссер пробежал взглядом, и вновь завис на Любе.
Перед сном, а иногда и рано проснувшись, она открывала книгу и переносилась в другой мир, где были Сергей, Алеша и Маша, но не в качестве нетерпеливых потребителей завтрака, а послушных и внимательных зрителей. «Я боролся с собою как безумный, – постепенно входила она в роль. – У меня хватило сил добраться до печки и разжечь в ней дрова. Когда они затрещали и дверца застучала, мне как будто стало легче. Я кинулся в переднюю и там зажег свет, нашел бутылку белого вина, откупорил ее и стал пить вино из горлышка. От этого страх притупился несколько – настолько, по крайней мере, что я не побежал к застройщику и вернулся к печке. Я открыл дверцу, так что жар начал мне обжигать лицо и руки, я шептал:
– Догадайся, что со мной случилась беда. Приди! Приди! Приди!
Но никто не шел. В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь. Тогда случилось последнее. Я вынул из стола тяжелые списки романа и черновые тетради и начал их жечь. Это страшно трудно делать, потому что исписанная бумага горит неохотно. Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между поленьями и кочергой трепал листы. Пепел по временам одолевал меня, тушил пламя, но я боролся с ним, и роман, упорно сопротивляясь, все же погибал.
Знакомые слова мелькали передо мной, желтизна неудержимо поднималась сверху вниз по страницам, но слова все-таки проступали и на ней. Они пропадали лишь тогда, когда чернела бумага, и я кочергой яростно добивал их.
В это время в окно кто-то стал царапаться тихо. Сердце мое прыгнуло, и я, погрузив последнюю тетрадь в огонь, бросился отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери на пол. Спотыкаясь, я подбежал к ней, и тихо спросил:
– Кто там?
И голос, ее голос, ответил мне:
– Это я».
Люба сделала паузу и повторила: «Это я». Слова вновь зазвучали банально, и она от досады рассердилась на себя, подождала, пока успокоятся нервы, и сказала надрывно: «Это я», потом почти прокричала их: «Это я!», прокричала, как человек, прошедший преисподнюю, чтобы спасти другого человека. «Это я, – радуясь, что пришли к нему. – Это я». Потом Люба продолжила чтение романа: «Не помня, как я совладал с цепью и ключом. Лишь только
– Ты… ты? – и голос мой прервался, и мы побежали вниз. Она освободилась в передней от пальто, и мы быстро вошли в первую комнату. Тихо вскрикнув, она голыми руками выбросила из печки на пол последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась снизу. Дым наполнил комнату тотчас же. Я затоптал ногами огонь, а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно.
Когда она утихла, я сказал:
– Я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне страшно. Она поднялась и заговорила:
– Боже, как ты болен. За что это, за что? Но я тебя спасу, я тебя спасу. Что же это такое? Я видел ее вспухшие от дыму и плача глаза, чувствовал, как ее холодные руки гладят мне лоб.
– Я тебя вылечу, вылечу, – бормотала она», а затем ее слова повторила Люба и, казалось, что эти слова говорит одна женщина, пронзенная любовью и болью.
«Вроде получается», – подумала Люба, придумывая одеяние для героини, добротное, но не броское, представляя свои полные слезами глаза, а, может, только покрасневшие от слез. Ведь героиня ее была полна решимости.
«Она оскалилась от ярости, что-то еще говорила невнятное. Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгоревшие листы. Это была какая-то глава из середины романа, не помню, какая. Она аккуратно сложила обгоревшие листки, завернула их в бумагу, перевязала ленточкой. Все ее действия показывали, что она полна решимости, и что она овладела собой. Она потребовала вина и, выпив, заговорила спокойнее.
– Вот как приходится платить за ложь, – говорила она, – и больше я не хочу лгать…» Люба почувствовала усталость и отложила книгу на тумбочку.
«Если я устала, то значит, переживала, как героиня. Значит, у меня что-то получается», – удовлетворенно подумала Люба.
Неожиданно заворочалась на кровати Маша:
– Мам-а-мам, ты снова не спишь, учишь Булгакова?
– Да, дочка.
– А я вчера вычитала у него, что в Коктебеле был замечательный пляж, полоса песку, а у самого моря полоска мелких, облизанных морем разноцветных камней – голышей, сердоликов, прозрачных камней в полосах и рисунках. Куда они подевались?
– Я их застала, дочка, когда папа первый раз привез меня сюда. В то же лето пришли машины, полуторки, в них погрузили золотистый песок с пляжей, изумительные по красоте камешки и перевезли в Урочище – военное место, а оттуда в тех же машинах доставили щебенку и такую острую, что босиком по ней ходить было нельзя, прокладывали деревянные дорожки. А еще красивее песок был в Тихой бухте, а сердолики – в Лягушачьей и Лисьей бухтах. В Тихой бухте снимали кинофильмы… «Короли и капуста». Там я впервые снялась в эпизоде. Заплатили три рубля. Это мой первый актерский гонорар. Крошечный, а запомнился. Рядом снимался Гафт и Весник… А теперь они со мною здороваются… Я не хвастаюсь, дочка.