Любовь в изгнании / Комитет
Шрифт:
Тяжело дыша, Ибрахим замолчал. В трубке раздался голос Сами:
— Вы не можете его успокоить? Он повсюду бродит и выжил чудом. Если бы он не был похож на европейца и не имел фальшивого удостоверения, израильтяне или фалангисты давно бы его убили. Помилуй нас Господь! Но верьте ему, устаз! То, что мы здесь видели, ни с чем не сравнить! Тем, кто погиб на войне, повезло, к ним Господь был милостив!
Трубку снова взял Ибрахим:
— Ты записал, что я тебе говорил?
— Да, почти все.
— Тогда пиши дальше. У въезда в лагерь дом владельца бензоколонки. Я его знаю,
Ибрахим говорил все громче, теперь он почти кричал, потом разрыдался.
Прорезался плачущий голос Сами:
— Я же говорил вам! А вы вместо того, чтобы успокоить, расстраиваете его!
Судорожно кашляя, я попросил Сами:
— Дайте мне, пожалуйста, номер телефона. Пожалуйста, номер…
Но ответом был длинный гудок в трубке.
По телевидению все еще шел «Даллас». Звука я не слышал, в ушах моих звучали, смешиваясь, голоса Ибрахима и Жана Паскаля. Настойчиво звенел дверной звонок. Я открыл и увидел Бриджит.
Она вошла шатаясь и протягивая перед собой руки, как слепая. Глядя на меня мертвыми глазами, хриплым Шепотом спросила:
— Ты видел? — и упала мне на грудь, без конца повторяя: — Ты видел? Ты видел? Они убили всех детей мира! Ты видел?
Она дрожала всем телом, и ее вырвало прямо мне на плечо.
Меня тоже била дрожь.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Подъем в гору
Я записал все, что рассказал мне Ибрахим.
Я поклялся ему, что напишу об этом. Напишу, даже если это будет последнее, что я напишу в своей жизни. Даже если оно будет написано на плакате, который мне придется носить по улицам.
Но первое, что я сделал утром, — отправился в представительство Красного Креста в городе.
Многие думали, как я, и в представительстве было полно арабов. Все толпились вокруг единственного служащего отдела информации. Из угла комнаты слышался какой-то непрерывный не то плач, не то стон, но самого плачущего или стонущего загораживала толпа. К сидевшему за столом чиновнику тянулись руки с фотографиями женщин и детей, все в один голос что-то говорили, объясняли, а он записывал и кричал:
— Имена! Называйте имена!
В другом углу я увидел еще одного служащего, также окруженного толпой одновременно говорящих людей с фотографиями и конвертами в руках. Он все время указывал рукой на висящее за ним объявление на нескольких языках, в том числе на арабском, на котором было написано: «Телефонная и почтовая связь с Бейрутом прервана. Оставьте ваш запрос и номер телефона. Мы свяжемся с вами сразу же по получении информации». Я стал проталкиваться сквозь толпу и, добравшись наконец до служащего, подал ему свое журналистское удостоверение. Сомневаюсь, чтобы он что-то понял среди этого шума и гама. Вернув мне удостоверение, он лишь кивнул на объявление и занялся другими людьми. Но я взял его за локоть:
— Пожалуйста, выслушайте меня! Я журналист. Вчера мне звонил из вашего представительства в Бейруте человек по имени Сами…
Но другие тоже тянули его за руку, задавали вопросы, и он только повторял:
— Сейчас,
С настойчивостью отчаяния я спросил:
— Как я могу связаться с Сами в Бейруте? Там мой коллега-журналист!
— Я вас понял, — сказал он, — но повторяю, что все виды связи с Бейрутом прерваны уже в течение пяти дней. Наше представительство добивается через ООН и другие организации восстановления связи. Вы журналист и можете сами проверить это. Не знаю, как пробился к вам наш сотрудник в Бейруте. Оставьте его имя и номер вашего телефона.
Он отвернулся от меня. Молча стоявшая возле меня, опираясь на костыль, полная женщина, голова которой была повязана цветным платком, спросила:
— Сынок, что он сказал тебе?
Я объяснил. Она сняла со своей шеи кожаный мешочек, достала из него порванную фотографию и протянула мне. С фотографии смотрел красивый юноша лет двадцати с аккуратно подстриженными усиками.
— Это мой сын. Он в Сабре. Спроси, и да будет доволен тобой Аллах, есть ли у них известия о нем. Он единственный у меня, кто остался в живых. Остальные погибли на войне.
Я повторил ей слова служащего и не удержался от вопроса:
— А вы? Как вы оказались здесь?
— Меня привезли сюда на лечение. Горе мне! Горе если мне суждено было остаться в живых, а мой последний сын погиб.
Она не плакала. Смотрела на меня, дрожащей рукой держала передо мной фотографию и повторяла:
— Горе мне!
В этот момент раздался голос женщины, не видимой за толпой, не плач, а просто слегка охрипший голос, в котором слышалось нечто вроде удивления:
— Сынок! И вся молодежь!
Толпа внезапно замолкла, лица обернулись в угол, из которого доносился голос. По моему телу пробежала дрожь. Моя полная соседка наклонила голову, вглядываясь в фотографию. Слезы потекли по ее щекам, едва слышным голосом она повторила:
— Сынок! И вся молодежь!
Прислонившись спиной к стене, чтобы справиться с головокружением, я глядел в лицо соседки и в другие окружающие меня лица. Но тут же выпрямился, подал женщине руку и подвел ее к столу. Продиктовал служащему ее имя и адрес больницы, в которой она находилась на лечении. Оставил свое имя и имя Ибрахима и вышел из представительства.
В тот и в последующие дни я читал все газеты. Израильтяне вначале заявляли, что им не было известно о происходившем в Сабре и Шатиле. Но даже израильская печать высмеяла это нелепое утверждение, и тогда премьер-министр Бегин заявил: «Они убивают друг друга, а обвиняют израильтян!» Всю ответственность он переложил на фалангистов, сказав, что они проникли в лагеря за спиной израильтян и отомстили палестинцам за убийство своего лидера Башира Жмайеля. Притом, что никому не известно, кто именно его убил. Заявление Бегина не было воспринято всерьез, и министр обороны Израиля признался на заседании парламента, что это он впустил фалангистов в лагеря с целью очистки их от «террористов». Сказал, что не хотел вводить туда израильскую армию во избежание человеческих потерь, имея, конечно, в виду потери среди самих израильтян! Но он не приказывал устраивать резню и не слышал о ней.