Люда
Шрифт:
И все-таки природа не может без сюрпризов. Этот день при своем зарождении подавал самые лучшие надежды, однако к обеду, не достигнув даже зрелости, внезапно потемнел и состарился, как овощ, испортившийся на кусте. Небо за окном озлилось, наверное, не в силах соперничать цветом с трушинской рубашкой, и завернулось в огромную, тяжелую и плотную, как меховая полость, тучу.
Люда стоит у окна и наблюдает непогоду. В одной руке ее кружка с чаем, а в другой – пирожок, испеченный Лешиной мамой (печет она, пожалуй, неплохо). На заводском дворе постройки и бетонный забор светятся,
– А я-то без зонта сегодня…
Людины слова тонут в неожиданном, оглушительном, как разрыв бомбы, громовом ударе. Окно звонко крякает; лампы под потолком, погаснув на мгновение, испуганно моргают.
– Ого! – Трушин поднимает голову от газеты.
Мария Кирилловна крестится и тоже, как лампочка, часто моргает.
– Надо окно запереть, – советует Леша.
Но Люда не успевает повернуть рукоятку – могучий порыв ветра распахивает оконную створку. Девушкин хвост волос взвивается, в лицо ей летит уличная пыль, и тяжеленная дождевая капля бьет ее прямо в лоб.
В инженерном корпусе переполох, причина его – полуденная гроза. Ведь не все сотрудники обедают пирожками на рабочих местах – многие ходят в заводскую столовую или домой. Даже зонтики, у кого есть, не выручили бедолаг, которых ливень застал в пути. Инженеры вбегают с улицы мокрые, ошеломленные, и сейчас видно, насколько беззащитен человек даже с высшим образованием перед нападением стихии. Для многих случившееся подобно моменту истины. Вон у какого-то цуцика размыло на темени фальшивый зачес, и миру явилась неровная бледная лысина с родинкой посередине. Вон у отдельской “примы” поплыла тушь с ресниц, а кажется, что вытек весь глаз. Сырые одежды предательски облепили животы и складки тел, проявили женские конструкции для удержания бюстов и прочую сокровенную нижнюю оснастку.
Но шум голосов в коридоре и канонада грозы еще не повод, чтобы забыть о своих трудовых обязанностях. Посмотрев на часы, Трушин убирает газету и свою чашку в несгораемый шкаф и запирает его на ключ.
– Время, – деловито командует он. – Заводи.
Люда с Марией Кирилловной вздрагивают от ударов грома и косятся на окно, озаряемое словно магниевыми блицами, но все-таки послушно занимают свои места подле машины. Еще минута, и производственный процесс возобновится буре наперекор…
И вдруг… и вдруг дверь на РЭМ толчком распахивается. Женский голос отчаянно взывает из коридора:
– Трушин!.. Леха!.. Скорей сюда!
Дверь в светокопию – настежь. Внутри мечутся возбужденные работницы.
Трушин входит, следом вбегает Сергеев.
– Что тут у вас стряслось?
Галька Крюкова стоит, опершись руками о стену, и громко воет. На полу, странно подергиваясь, лежит Морозова. Обе, очевидно, только что с улицы, потому что под каждой лужа воды.
– Что с ними? – спрашивает, нахмурясь, Трушин. – Ты, Галька, чего дурниной орешь?
– Наверное, громом контузило, – предполагает Сергеев.
Крюкова сползает на пол.
– Мети-илу… метилу мы… поправиться…
Речь ее сквозь стоны неразборчива, но ключевое слово Трушин понимает.
– Вы что, метилу махнули?
Галька в ответ мычит и, едва ворочая языком, жалуется, что ничего не видит.
Все ясно! Трушин больше не мешкает.
– Блевать! – командует он решительно и сам, железной рукой пригнув
Крюкову за шею, сует ей два пальца в рот. Сергеев делает то же с
Морозовой. Страдалицы давятся и с криком извергают содержимое своих желудков. Однако самочувствие их не улучшается, у обеих начинаются судороги.
Медсанчасть, которую известили о ЧП по внутреннему телефону, выслала на место происшествия двое носилок и Стеценко, рассудительного пожилого фельдшера. Стеценко цыкает зубом, заглядывает в зрачки и
Крюковой, и Морозовой, но диагноз ставит правильный.
– Метилу, что ль, приняли? – произносит он задумчиво.
Трушин сердится на его медлительность:
– Знаем без тебя, что метилу!
– Стало быть, значица, метилу… – невозмутимо констатирует фельдшер.
Крюкова с Морозовой стонут и сучат конечностями. Не без труда их укладывают на носилки и выносят из светокопии головами вперед.
Санитарная процессия в коридоре привлекает, разумеется, всеобщий интерес: народ таращится, высыпав изо всех дверей. И то сказать – не каждый день такое случается. Уже и носилки скрылись из виду, а люди все не угомонятся, пересуживают чужую беду – кто сочувственно, а кто со смешком.
Трушин, мрачный, возвращается из санчасти.
– Ну что?
Он машет рукой.
– Жить будут. Лошади здоровые… А вот я на “строгача” как пить дать налетел.
Мария Кирилловна вздыхает:
– Сами виноваты, Алексей Василич. Надо было налить им на опохмелку.
– Какая вы умная! – вступается Люда. – Им налей, а они потом что-нибудь учудят. Или руку в машину сунут.
Люда к пьянству относится резко отрицательно. Правда, год назад с ней самой в совхозе произошел эпизод, но то был единичный случай, и притом на нервной почве. Вообще же она справедливо полагает, что ничего, кроме горя, ни от портвейна, ни от водки, ни в особенности от спирта ждать не приходится.
С пьянством, особенно отцовским, у нее связаны в жизни самые тяжелые воспоминания.
Одна грустная история случилась, еще когда Люда ходила в детский сад. Мать ее, по свидетельству Анны Тимофеевны, тогда уже начинала
“погуливать” в своем тресте газового хозяйства. Теперь-то Люда знает, что значит “погуливать”; живой пример – “приститутка”-Дуська.
Ну, может быть, мать действовала умнее, потому что не только в семье, но даже в поселке никто об ее похождениях долгое время не знал. Бывало, утром фыркнет Анна Тимофеевна: “Чего вырядилась, ровно на блядки!” Но отец за “свою” каждый раз заступался: “Ты не шуми, тетка. У нее работа такая… интеллигентная”. “Интеллигентная” работа часто затягивалась допоздна, и Люду из садика приходилось забирать отцу.