Люди Церкви, которых я знал
Шрифт:
Как-то я в шутку спросил у него:
– Ты не бывал у Киприана в Фили?[249]
На это он мне ответил:
– Одно дело дружба, а другое – Церковь. Я лишь свидетельствую о том, что делается не так, но не разрываю общения с Церковью.
Если бы все зилоты были такими, как отец Евдоким! Если бы у нас были такие монахи-зилоты, которые, оставаясь в Церкви, говорили бы ей о том, что их смущает, как разумные дети своей матери, а не отворачивались бы от неё с презрением! Это было бы церковной дисциплиной, а не анархией. К тому же наше время характерно тем, что оно – время диалогов и межличностных отношений. Горе нам, если мы будем выгонять монахов из наших монастырей только за то, что у них есть ревность к чистоте веры. Без них монастыри превратятся в кемпинги.
Такого в любом случае не должно быть среди монахов,
Отец Евдоким говорил: «Сам Бог сохранил мой рассудок от расстройства».
Он отправился в ближайший монастырь – Дохиар. С грустью в глазах он рассказывал о своём первом испытании на новом месте: «Никто не хотел меня принимать. Лишь отец Харалампий, у которого от природы остался ум ребёнка, позволил мне расстелить одеяло в углу своей кельи, чтобы мне было где приткнуться».
Отец Евдоким готовил еду на двоих. У Харалампия была электроплита и посуда, так как в то время наш монастырь был ещё особножительным. В одно воскресенье отец Евдоким запёк в духовке треску с картошкой. Он ждал Харалампия до полудня, но тот был занят бесконечными разговорами с паломниками возле монастырской лавки.
– Я положил себе в тарелку кусочек трески и две картофелины. Выйдя из кельи, я сказал ему: «Харалампий, я уже поел. Еда в духовке». Через пять минут он вернулся и стал ругать меня последними словами перед всеми людьми за то, что я будто бы всё съел, а ему ничего не оставил. Я промолчал, зашёл за храм святого Онуфрия, сел на развалины старой постройки и горько заплакал.
Обычной пищей старца были сухари, оливки и немного вина.
– Ты никогда не ел мяса?
– С тех пор как я стал монахом, никогда. Когда мне приходилось выезжать в мир по делам монастыря вместе с другими отцами, то они ели, а я никогда.
Всё, что здесь было о нём написано, мы взяли из его собственных рассказов и из того, что прочитали в его записной книжке. Я мог бы рассказать ещё о многом, но не стану этого делать ради спокойствия братии… А теперь я расскажу о том, чему мы были свидетелями, когда жили здесь вместе с ним в течение одиннадцати лет. На первых порах нам было трудно на послушании в лесу. Мы в этом совсем ничего не понимали, и так как нам было стыдно, что бывший игумен с его слабым зрением опять будет зажигать в церкви лампады, я попросил его, как человека опытного, помочь нам в лесу. Через несколько дней он купил топоры и секаторы.
– Зачем они тебе?
– Я с ними пойду в лес. Бери и ты.
– Спасибо, отче, мне не нужно.
Злые языки, которые всегда бывают в каждом святом месте, осуждали его: «Он посылает тебя в лес, чтобы отдалить от монастыря». Бедный Евдоким постоянно боялся, что его неправильно поймут. Ему всё приходилось делать со страхом. Это было ужасное зрелище: видеть, как некогда высоко летавший афонский орёл боится каких-то воробьёв и дроздов.
Он ходил в Дфни[250] за монастырской почтой. Однажды у него из кармана выпали деньги. Обнаружив пропажу, он тотчас зажёг свечу перед иконой святого Мины и побежал их искать. Мне было больно смотреть на перепуганного старца. Моё «ничего страшного» его не успокаивало, пока он не нашёл и не вернул потерянные деньги. В другой раз один паломник оставил монастырю довольно много денег, а пономарь, найдя их, присвоил. Отец Евдоким употребил всё старание, чтобы убедить его отдать их в монастырскую казну. Ему было очень больно смотреть на то, как трудно нам живётся в монастыре, и потому он никогда ничего не просил для себя из пустой казны Дохиара. Когда он услышал, что какой-то монастырь закупил сто килограммов кальмаров для угощения в честь поставления нового игумена, то сказал фразу, ставшую афоризмом: «У одних нечего есть, а другие не знают, чего им ещё съесть!»
С первых дней нашего общения он был скуп на слова и щедр на примеры. В первое же лето он стал очищать топором наружную стену монастыря от покрывшей его густой растительности.
– Отче, что ты там делаешь?
– Очищаю стену. Если в лесу разгорится пожар, то нужно, чтобы не загорелся и монастырь. А если пожар будет в монастыре, то нужно, чтобы не загорелся лес.
Это было хорошим уроком для нас, новичков, не знавших о том, к чему может привести пожар.
Мы часто видели, как он скорбит о своем изгнании, и часто слышали его шёпот: «Седе Адам прямо рая»[251].
– Ужасно видеть, как перед тобой закрывают ворота, через которые ты спокойно входил пятьдесят лет. Все могут ими войти: рабочие, паломники, монахи, одному мне нельзя. Всякий раз, входя и выходя монастырскими вратами, я осенял себя крестным знамением. Почему же Крест не сохранил меня?
Дорога в Дафни была для него утешением, потому что, идя по ней, он хотя бы снаружи мог увидеть монастырь своего покаяния. У него наступало внутреннее успокоение от одного лишь его вида. Это то, о чём в народе говорят: «Пойди и посмотри». Конечно, мы, такие строгие к другим, судящие о них без снисхождения и жалости, говорили, что он ходит в Дафни ради выпивки. До того как я стал игуменом в Дохиаре, мне пришлось выслушать столько обвинений в его адрес, что в его присутствии мне становилось неловко. Мне говорили, что отец Евдоким связан с кораблями, что у него есть несколько квартир, что он человек порочной жизни, грубый и неотёсанный, что он зилот и что с презрением относится к Церкви. Чего только я о нём ни слышал… Некоторые седые духовники, которых на Горе почитали святыми, советовали мне потерпеть его один год, а потом выгнать, так как он представляет опасность для братии. Советовали мне запретить ему ездить в Дафни и Фессалоники, и тогда он сам от нас уйдёт. К счастью, Бог надоумил меня, хоть я и был тогда неопытен в подобных вещах, так ответить на эти жестокие слова: «Знаете, отцы, мне кажется, что я должен давать ему ещё больше денег, чтобы он мог чаще выходить из монастыря и этим утешаться в своей скорби. А вы мне советуете его прогнать! Куда может пойти жить старик, которому уже семьдесят пять лет? На площадь Омонии[252] в Афины? Миряне, если не в состоянии содержать своих родителей, помогают им устроиться в дом престарелых, а куда идти этому нищему монаху?»
Он старался угодить прежнему игумену Прокопию, приглашал его на чашку кофе или рюмку ракии, но тот продолжал относиться к нему несправедливо и не делал различия между тяжёлыми и лёгкими проступками. В конце концов оба они стали более осторожными перед молодыми монахами. Я совсем не хочу осуждать его за притворство. С его стороны было бы неразумным вести себя неосмотрительно, учитывая то, сколько он натерпелся от нас, молодых. Мы в этом оклеветанном монахе не нашли ничего из всех ложных обвинений, которые на него возводили, кроме, пожалуй, его твёрдой непреклонности в том, что он считал правильным, и излишней прямоты в своих утверждениях.
Он был беден, совершенно беден. Все эти годы он питался почти одними сухарями. Даже когда он приезжал в Фессалоники, в его чемоданчике был только хлеб и немного оливок. А в гостинице, где он останавливался, не было даже постельного белья, одни лишь старые одеяла. Всю пенсию, которую он получал от государства, он тратил на угощение для братии. О его одежде я могу сказать лишь то, что после его смерти у него в келье не нашлось ничего, из чего можно было бы сделать саван. Что сказали бы на это монахи и игумены, которые его осуждали и бесстыдно обвиняли в любостяжании?
Он часто говорил: «Когда я умру, то всё моё имущество вы найдёте у меня в кармане. В других местах можете даже не искать: у меня ничего нет».
В последние годы своей жизни он иногда просил материальной помощи у своего монастыря. Я спросил у него:
– Отче, зачем ты просишь? Разве ты в чём-то нуждаешься?
– Нет, отец игумен, я прошу для того, чтобы у них появилось ко мне милосердие, за которое им будет оказана милость в Царстве Божием.
Старца осуждали за то, что он был неотёсанным и грубым, а мы увидели в нём подлинное благородство и сдержанную любовь, которая так прилична монаху. Он и вправду не умел улыбаться направо и налево. Всем известно, что в таких улыбках часто кроется яд. Вместо этого у него была ровная вежливость и любовь ко всем. Он никогда не был мелочным и злопамятным. Он был прекрасным представителем своего поколения: те достоинства, которые я видел в своём отце, были и в отце Евдокиме. Рядом с ним каждый ощущал любовь и надёжность, хоть он и не выказывал никому своего особого расположения. У него в келье всегда было что-то, чем он мог бы отблагодарить за самую малую услугу. Без своего ответного подарка он никогда и ни от кого ничего не принимал. Возвращаясь из Дафни, он всегда приносил что-нибудь для братии, как хороший дедушка приносит гостинцы своим внукам.