Люди и деревья
Шрифт:
Значит, фабрики больше не будет… А я так любил стоять у решетчатого окна! Если оттуда, из фабричных окон, смотреть на снежные вершины, снег кажется каким-то особенно белым. Может быть, потому, что тетя на фабрике всегда веселая, улыбается, а между ее сияющей улыбкой и ослепительной белизной снега есть что-то общее. Правда, я и не мог бы точно определить, в чем заключается это сходство…
Мерджан молча одну за другой выкурила несколько папирос, потом встала и подошла к тете.
— Брось, Медина, — со вздохом сказала она. — Что толку на дорогу глядеть! Мой ведь тоже ушел. Ушел мой красавец, ушел мой герой, покинул меня
Мерджан по привычке запела, но сейчас же умолкла, нахмурилась, махнула рукой…
— Видела русского парня, к Авезу он иногда приходил? Высокий такой, белый! Мой он был, этот русский!
Тетя подняла на нее встревоженные, недоумевающие глаза. Мерджан усмехнулась.
— Ну что глядишь? Конечно, он не Меджнун, а я не Лейли, только плевать мне на все эти красивые названия! Хорошо было, и все! Так хорошо!.. Лежим рядом на траве, он меня шинелью прикроет… Темно… Вода шумит… А звезд в небе полным-полно!.. Мерцают, перемигиваются…
Если бы я собственными глазами не видел коробочек с сигаретами, я ни за что не поверил бы Мерджан — очень уж она красиво рассказывала! Совсем как о юноше с розами…
Мерджан запела… Потом опять начала курить… А тетя все молчала.
Легли мы в тот вечер намного позднее обыкновенного.
— Обещал в Москву забрать! — глядя в потолок, задумчиво проговорила Мерджан. — А сам хоть бы попрощаться пришел! Все они одинаковы: что русский, что армянин, что мусульманин…
Фабрику закрыли накануне Новруз-байрама. Тетя Мерджан ушла к себе в район и больше не приходила…
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Наступил март. Когда после целого года разлуки выглянуло наконец долгожданное весеннее солнце, я сразу заметил, что в эту весну оно какое-то не такое, словно не родилось заново, сильное, исполненное животворного света, а вернулось прошлогоднее, усталое; побывало там, где идет война, и теперь у него нет сил ни греть, ни светить людям; если бы можно было не появляться, оно вообще не вышло бы из-за гор…
Солнце грело вполсилы, лениво разливая свой свет по склонам; голодные, больные старики, позевывая от слабости, вылезали на припек, подставляя теплым лучам костлявые бока, а мне казалось, что солнцу трудно, что так же, как у этих стариков, у него болит голова и нет сил греть… Белые розы, только что распустившиеся в нашем дворе, казались мне слабыми и больными, а старая груша, что засохла без воды, — погибшей от худосочья…
В ту весну меня преследовал молочный запах. От молодой травы, зазеленевшей возле арыка, исходил запах парного молока, сорные травы, которые тетя выпалывала на клубничнике, тоже пахли молоком; каждый вечер тетя складывала в мешок самую вкусную траву, выдернутую на клубничных грядках, и я нес этот пахнущий молоком мешок к дяде Беширу, чтобы получить взамен пол-литровую банку катыка. Жена Бешира каждый раз строго наказывала мне не слизывать сливки, не дай бог, Медина скажет, что Гойджек подсовывает ей снятой катык…
За травой я шел сразу, как только кончались уроки, не относя даже сумки с книгами. Мы набивали мешок травой для коровы и поднимались на склон, где так славно припекало солнышко и рос вкусный гузукулак… Вечером, когда я приносил от Бешира катык, тетя варила эту кисловатую травку и поливала ее катыком. Это был наш ужин…
Мерджан несколько раз присылала нам с письмоносцем хлеб. Это я помню. Еще помню, как в начале весны тетя Набат продала кладовщику последний ковер и принесла килограмма три пшеницы; потом выдали сыру на трудодни, и несколько дней мы питались одним сыром…
Я заканчивал четвертый класс. В школе оставалось все меньше ребят, они исчезали один за другим, и вернуть их в школу не было никакой возможности. Азер пока еще ходил в школу, но всегда опаздывал — отчим заставлял его пасти овец.
Школьников стали посылать по утрам в поле. Первыми начали забирать на прополку девочек, хотя многие из них были младше меня. В апреле и меня послали на баштан. Теперь мы с тетей Мединой вместе уходили на работу. Я был совершенно счастлив, потому что тетя была веселая, а когда она была веселая, мне казалось, что солнце светит ярко, в полную силу, как и должно светить весеннее солнце. Тетя улыбалась, а я шел рядом, подпрыгивая на одной ноге, и радовался, что все так хорошо устроилось и что все вокруг новое, зеленое: и трава, и миндальные деревья, и баштан дедушки Аббаса…
Дедушка Аббас был рослый, широкий в кости шестидесятилетний мужчина. Лицо у него было свежее, щеки румяные, в синеватых прожилках, и вообще выглядел он так, словно никогда и не слыхал о войне. Кстати сказать, он терпеть не мог о ней разговаривать, предпочитая разглагольствовать о своих арбузах. Судя по его рассказам, арбузы и впрямь были замечательные: каждую осень их отправляли в Кремль; один раз сам Калинин отведал арбуз с Аббасова баштана, и так ему этот арбуз понравился, что деду Аббасу немедленно выдали орден. Сейчас орден дома, в сундучке, а вот кончится война, он его обязательно нацепит… Наши тетки и матери не очень-то верили таким рассказам, но за веселый нрав прощали Аббасу его безобидное вранье, так же как соленые шуточки и постоянные заигрывания с девчонками. Что касается нас, ребятишек, мы души не чаяли в веселом старике, под его прибаутки работалось легко, споро, мы за день выполняли трехдневную норму. Не переставая балагурить, дед Аббас посылал нас в лавку, к роднику за травой для своего ишака, и мы наперегонки бросались выполнять его поручения.
Как-то старик — тоже в шутку — поспорил с нами, что за один присест может съесть весь хлеб, который мы принесли с собой, и выпить чай, вскипяченный на всю компанию. Предложение это было встречено с восторгом. С шутками и прибаутками дед развернул тряпицу, заменяющую ему дастархан, и мы положили на нее хлеб. Старый Аббас подобрал все до последней крошки, запив целым чайником чая. Ребята хохотали и дружно кричали: "Ура!", а мне почему-то казалось, что ничего смешного здесь нет, просто старик очень хотел есть: два куска ячменного хлеба, которые были у него с собой, — ничто для его большого, изголодавшегося тела; он наелся, а мы все остались голодными…
Утром, уходя на баштан, я брал с собой сумку, набивал ее там огурцами, зелеными сливами, алычой, а в полдень по дороге в школу щедро оделял гостинцами встречных ребятишек, — я хорошо знал, каково это — сидеть вот так на улице и заглядывать в руки всем, кто возвращается из садов…
Тропка, ведущая к баштану, лежала между садами, и нигде еще, кажется, не было такой красоты: свежая трава, фиалки, мята… Но в ту весну я приметил на тропинке другую, удивительную красоту — ей было десять лет, и звали ее Зарифой; каждый день мы вместе шли с баштана в школу.