Люди не ангелы
Шрифт:
С верхнего этажа донеслось:
Был себе, да не имел себе,
Затесал себе
Нетесаного тесана...
Это было последнее, что услышал Платон Гордеевич... Глупые слова песни... Глупая смерть... С сухим треском брызнул голубыми, колючими искрами электрический разряд, оборвав жизнь Платона мгновенно.
К месту происшествия сбегались люди. Остановились бетономешалки, лебедки. Подъехало несколько грузовиков с кирпичом. Из кабины переднего выскочил прораб Мамчур. Он испуганно посмотрел на оборвавшийся кабель, к которому приварилась труба, перевел взгляд на скорчившееся на земле тело и, содрогнувшись от
– Кого это?
– Ярчука, - сумрачно ответил краснодеревщик из Полтавы, сдергивая с головы шапку.
– Нечаянно задел провод...
У Мамчура задергалась щека, глаза налились какой-то звериной тоской. Хотел что-то сказать, но задохнулся и всхлипнул. Никто, кроме Мамчура, не знал, что с Платона Ярчука снято "ограничение на место жительства". Хоть сегодня мог он уезжать в родную Кохановку.
35
– Мамо, а пять годков - это много?
– шаловливо-вкрадчивым голоском спрашивал маленький Иваньо у Христи. Он сидел на дощатом полу хаты, играя желтыми головками луковиц, наполнявших решето, и со щенячьей преданностью заглядывал в бледное, с большими загадочными глазами лицо матери. Христя, устроившись на низенькой скамеечке, неторопливо, с тихой грустью перебирала семенной лук.
– Много, очень много, - ответила она сынишке и скупо улыбнулась.
– Очень? И я уже не маленький?
– Нет, ты уже у нас старый дед.
– Не-е, я не дед... Я не кашляю, и бороды у меня нет.
– Начнешь курить - вырастет борода...
– А я не буду курить.
– Умничек мой!.. Золотце...
Иваньо, запустив руку в решето с луком, стал тихо посапывать и о чем-то сосредоточенно размышлять. Он посматривал то на мать, то на Тосю, которая сидела за столом и, по-птичьи свалив набок голову и скосив глаз, что-то старательно писала. Губы Тоси шевелились, будто подсказывали руке с пером, какое надо писать слово в тетрадном листе.
– Мамо!
– Иваньо опять нарушил тишину.
– А для чего вы меня родили?
Тося прыснула в кулак, повернула к Иваньо голову, но перехватила успокаивающий взгляд матери, опять склонилась над бумагой.
Смешок Тоси смутил Иваньо, он недовольно покосился на сестру и снова спросил:
– Для чего, мамо?
– Чтоб нам веселее было, когда татка заберут. Ты ж у нас теперь один мужчина на всю хату.
– И Христя, погасив улыбку, обратилась к Тосе: - Что ты там, Тодоска, так долго пишешь?
– Уже написала, - отозвалась Тося, положив на стол ручку с пером.
– И про новости сельские написала?
– Ага.
– А ну, читай про новости.
– И Христя выжидательно уставила глаза на Тосю.
Голос у Тоси протяжно-певучий, с нежными задоринками и улыбчивостью.
– Вот про Ганну и Настю написала, - сказала Тося и начала читать: "Приблудился до Кохановки шофер, похожий на турка, такой чернющий. И фамилия у него, наверное, турецкая - Черных. Сашей зовут. Взяла Ганна этого Сашу к себе в дом - в мужья Насте. Теперь ваша старая хата тесна для них, и Ганна вместе с шофером стягиваются на новую хату.
А еще такая новость: Харитина-лунатичка относила Платоновой Югине пошить блузку и в ее хате села на масленку от швейной машинки. Теперь на работу в колхоз не ходит, а бригадиру показывает..."
– Это пустое!
– перебила Христя Тосю.
– Напиши про нового голову сельрады.
– Так это ж все письмо надо переписывать!
– взмолилась Тося.
– А ты не ленись. Может, и не получит его тато, раз не отвечает нам, а писать все равно пиши. Никто же не отвечает на письма из тех, кого забрали вместе с татом.
Христя, почувствовав, как закипают на ее глазах слезы, подняла решето с луком и вышла из хаты.
Только на огороде, когда принялась сажать на грядке лук, дала волю слезам. Лились и лились слезы - эта кровь души. Много на своем веку плакали глаза Христи.
Тяжелее всего страдать весной... Вокруг вершилось самое прекрасное чудо: пробуждалась земля, просыпалась после зимнего сна каждая веточка в саду и радостно тянулась к солнцу набухшими почками. Неторопливо заплетали зеленые косы белоствольные березы... Но были в Кохановке хаты, где поселилось горе: темными ночами увезли в неизвестность их хозяев. И никому не пожалуешься, ибо сочувствия не найдешь. "Раз арестован мужик, значит, сотворил зло. Безвинного не тронут!" - так думали люди и сумрачно косились на опустевшие хаты.
Христя в глубине души тоже верила, что Степана арестовали за какую-то вину. Разве мало в Кохановке пролилось слез в годы, когда Степан был председателем сельсовета? Вот и покарал бог. Может, за безвинно раскулаченных покарал? А может, смерть ее первого мужа Олексы легла тяжким грехом на душу Степана, да и на ее душу - ведь согласилась без благословения церкви на вторичный брак?
И плавилась, плавилась тоскливая боль в груди Христи, немым криком кричало ее распятое сердце.
А маленький Иваньо будто чувствовал, когда маме особенно тяжело, появлялся в такую минуту рядом с ней, заглядывал в ее самые добрые глаза и своим нежно-писклявым, щедрым на ласку голоском задавал ей вопросы, от которых притухала боль в груди.
Вот и сейчас прибежал Иваньо вслед за ней на огород. Осторожно прошелся по канавке, окаймлявшей грядку, присел и, пытливо посмотрев на Христю, спросил:
– Мамо, а когда я не родился, вы что делали?
– Тебя, сынку, ждала.
– А... а где вы ждали?
– У ворот сидела и выглядывала, когда тебя зайцы в капусту понесут.
– А ворота уже были?
– Были. Почему ж им не быть?
– И улица была за воротами?
– Была и улица. Все было.
– Все было?.. Меня не было, а все было?
– Иваньо смотрел на мать недоумевающими глазенками.
– Было, сынку, было...
– Христя бледно улыбнулась, дивясь неиссякаемой пытливости детского ума.
– Была хата, был тато Степан, садок был за хатой...
Все было... И все есть. Все есть в Кохановке, нет только Платона Ярчука с его чутким сердцем, нет Захарка Ловиблоха с его умением укрощать капризы земли, нет Хтомы Заволоки с его любовью к "железной телеге", нет Степана с его мечтами о новом человеке села. А так все есть, все как и было. Есть счастливые, меньше - несчастливых. Среди несчастливых много родных и двоюродных, несправедливо раскулаченных и неизвестно за что репрессированных. Они, как и Павел Ярчук, носили зарубки на сердце, стыдились своего дурного родства и скорбели о том, что оно заслонило дорогу к их мечтам.