Люди с чистой совестью
Шрифт:
Валера улыбнулся.
Рыбенко продолжал, бурно жестикулируя:
— И некуда деться, некуда. В Америке разрешено держать дома огнестрельное оружие. И эти отцы семейств, с Колями, с Катюшками, с собачкой Тедди, с качелями во дворе — они берут одним утром ружье и всех своих родных и близких размазывают по стенке.
— Ты передергиваешь, — заметил Валера, — здесь дело, скорее всего, в личных экзистенциального характера проблемах, а не в семье.
— Э, нет! — замахал руками Рыбенко.
Он быстро втянул в себя остатки пива из бутылки и двинулся к образовавшемуся
— Ты пойми старик, — Рыбенко ловко вскрыл пиво зажигалкой, — никто не будет стреляться из-за того, что этот наш мир — говно. Кроме окончательно сумасшедших. Это же объективность, это все знают, все искусство об этом говорит, да, ё-моё, даже церковь. Но есть, если можно так выразиться, дополнительное условие. Вот, говорят, ты, парень, родился, метафизически ты стоишь по колено в говне, то есть живешь. Но есть, парень, такая штука, любовь называется, она тебе поможет. Ты оглядываешься по сторонам и по говну, черпая говно ботинками, подходишь к какой-нибудь девчонке, которая тоже, естественно, по колено в говне. И у вас начинается любовь. Тоже в говне. В каком-то смысле с любовью даже хуже, чем без любви, она заставляет поверить, что все в этом мире по-настоящему. Если до девчонки ты был в говне только по колено, то с ней, ее ведь надо трахнуть, язычком пощекотать, поспать с ней, с ней ты вываливаешься в говне полностью.
— Очень яркая метафора, — сказал Валера.
Вдруг захотелось никотина.
— У тебя сигарет нет? — спросил он у Рыбенко.
Тот протянул пачку.
— Ты ж не курил.
— Хочется, — туманно ответил Валера, — ну, продолжай, Федор, я слушаю.
— Чего продолжать-то? — Рыбенко грустно отпил пива. — Ну, потрахались, поспали, девчонка уже с пузиком. Говорит, какое же говно этот мир, в котором мы живем, ах, как жалко нашего маленького ребеночка! Вот бы нам с тобой обустроить для него такое тихое местечко, где хотя бы говна поменьше будет. Это и есть любовь, старик. От этого и стреляются. Объективную мерзость можно пережить, потому что в ней твоей прямой вины нет, и ее неистребимая мощь от тебя не зависит. А вот собственное твое создание, когда по прошествии лет ты на него взглянешь, оно и заставит о пуле задуматься. То, что ты сам сделал. Когда вдруг проснешься в вашем с бывшей девчонкой тихом местечке, ножки с кровати спустишь, чтобы в ванную идти, и увидишь, что ты уже не по колено, а по пояс. Это еще хорошо, если по пояс, некоторые под конец жизни, уже по грудь…
— Твоя версия, друг мой, верна, но она контрпродуктивна, — сказал Валера, отбрасывая окурок, — без пускай даже субъективного, мизерного позитива жизнь превращается в мучение, а это неправильно. Какой-то смысл в ней все же есть, как есть моменты счастья…
— Стари-ик! — страдальчески простонал Рыбенко. — Ну, какие моменты счастья? Их попросту нет, они находятся в твоей головенке. И связаны только с двумя вещами: с незаслуженным признанием и расчетливым обманом.
— Я бы еще выпил, — сказал Валера.
— Тут за углом магазин, — Рыбенко поставил пустую пивную бутылку на поребрик.
— Смотри, как получается, — возбужденно говорил он, пока они, словно пришпоренные, неслись в магазин, — человек так устроен, что, чем бы он ни занимался, вознаграждение от жизни за свою деятельность видит в двух вещах — секс и деньги. Особенно наглядно эту идею выражают звезды эстрады. Вчера тебя никто не знал, сегодня ты спел: «ту-ту-ту-ту-ти-ту-ту-ту» — а послезавтра у подъезда тебя караулят свежие телки, и в кармане куча бабла…
— Ну, хорошо, — перебил Валера, — это все понятно, а как быть с творчеством?
— А что с творчеством? — искренне удивился Рыбенко. — Это самый дикий, позорный отстой. Когда тебе за творчество платят, ты нравишься телкам — это круто, а если ты сидишь в шарфике в каких-нибудь продуваемых «Пирогах» с такими же, как ты, уродами, или, еще хуже, в общаге Литинститута, так это лучше сразу повеситься. Это ж самая страшная мука, старик, несовпадение, как эти поют… Ну, телки с Меладзе…
— Да, я понял, — быстро сказал Валера.
— Тут все просто, — не успокаивался Рыбенко, — если ты хочешь денег за то, что ты делаешь, то твое творчество стремится стать рыночным продуктом, должно, во всяком случае, стремится.
— Это и есть расчетливый обман? — спросил Валера.
— Ну, да, — Рыбенко подергал пластиковую дверь магазина, — закрыто, бля. Ну, ладно, тут еще чего-нибудь попадется, пошли, Валерьян.
— Хорошо, — сказал Валера, — а незаслуженно признание?
В отсутствии пива Рыбенко как-то разом поскучнел.
— Я тебе потом расскажу, лады? — предложил он, затравленно озираясь. — О! Вон, ларек!
Через пару дней Рыбенко привез в двух больших сумках свои вещи.
— Ой, как у тебя много вещей! — опасливо поглядывая на сумки, пробормотала Даша.
— Ты чего это? — обиделся Рыбенко.
— Нет, нет, ничего, — залебезила Даша, — просто я даже не знаю, куда их класть.
— Это уже твои заботы, детка, — сказал Валера, стоявший у платяного шкафа со свернутой рулоном «Литературной газетой», — ты же жена.
— А вы, получается, мужья? — развеселилась Даша.
— Получается, что так, — Рыбенко повесил куртку на вешалку и по-хозяйски потопал в кухню.
— Дашун! Жратва есть? — крикнул он оттуда.
Даша, недоумевая, но явно довольная, глянула на Валеру и побежала угощать Рыбенко.
Владимира Ивановича решили в тонкости семейной жизни не посвящать. Тем более что скрываться от него можно было при желании десятилетиями. Он не заходил в гости, а если звонил, то Даше не мобильник.
— Рано или поздно все равно все узнают, — сказала Даша за ужином.
— Чего узнают? — С набитым картошкой ртом спросил Рыбенко.
— Что мы ведем аморальный образ жизни и что мы развращенные, падшие люди, — пояснила Даша, отпивая ананасовый сок.
Рыбенко хмыкнул и внимательно посмотрел на Дашу.
— Знаешь, детка, — сказал он, проглотив картошку, — ты неплохая в принципе детка, но у тебя есть одна проблема.
— Какая же? — Даша с фальшивым испугом округлила глаза.