Люди среди людей
Шрифт:
Щеки у приезжего порозовели, глаза заблестели еще сильнее. Ему, видимо, очень нравилось то, что он говорил, и то, как внимательно слушает его профессор-земляк. Профессор, видимо, друг господина Мечникова и сам какая-нибудь знаменитость. А вот слушает и головой качает. Значит, они там, в глуши, тоже не лыком шиты. Понимают, что к чему. Захотелось отблагодарить незнакомого, но любезного ученого еще большей откровенностью. Перегнувшись в кресле, помещик с юмором, в лицах стал рассказывать, как в девятьсот третьем в Кишиневе «этим дали прикурить», как они бежали со своими перинами по всем бессарабским дорогам под свист, улюлюканье, каменный град…
Хавкин не перебивал. Он чувствовал, как сердце медленно наливается крутой, как кипяток, ненавистью, но на лице сохранял ту ясность и внимательность,
– Что-то не идет наш Илья Ильич. А я к нему с хорошими вестями. Слава господу, в деревнях нынче тишина. Угомонились мужички. Напрасно он беспокоился: никакой конфискации земли дворянство российское не допустит. Есть пока порох в пороховницах.
Какая-то новая мысль сделала его очень серьезным. Он даже убрал в карман зеркальце и щеточку и на минуту замолк. Потом сказал с горечью:
– Сами мы во всем виноваты. В интеллигентные игры играемся: в народовольцев, анархистов, социалистов. Вот и развращаем народ.
– Как это - играемся!
– не удержался Хавкин.
– Вы-то, надеюсь, не состоите в революционных партиях?
– В том-то и беда, что состоял, - хохотнул помещик.
– И, мало того, был одним из главарей.
– Он явно наслаждался удивлением, которое отразилось на лице ученого.
– Да, да, господин профессор, в «Народной воле» состоял, в Исполнительный Комитет входил. Мою жизнь описать - роман получится. И презабавный.
– И что ж, предали своих друзей?
– сухо спросил Хавкин.
– Ну, зачем так - «предал»?
– беззлобно улыбнулся помещик.
– Время пришло - повзрослел, прозрел. Понял - сила ломит и соломушку.
Хавкина передернуло. Будто кто походя мазнул по лицу чем-то грязным. Выходит, оба они вроде бы даже свояки. Духовная родня? Ах ты сволочь! Розовое, благообразное лицо запрыгало перед глазами. Злоба остановилась в горле. Не продохнуть. «Вышвырнуть, вышвырнуть гадину!» - гудело, ныло, требовало все существо. Как в судороге, свело кулаки. И все-таки удержался, усидел. Не подал вида. Только отвернулся от «бывшего революционера», чтобы не лезла в глаза самодовольная рожа. Но помещик не заметил. Похохатывая над какими-то своими воспоминаниями, дружелюбно, как близкому, поведал:
– Да-с, милостивый государь, в свое время было немало надурено. Кружки-листовочки, суды-ссылочки, переписка молочком между строк книги - все было. Побаловался - хватит. Пора и за дело.
Дело… Хавкин смотрел в серый пустой проем окна и настойчиво отводил от себя мысли о человеке, который сидел напротив. Человек не умолкал, и его высокий певучий, очень знакомый голос упорно возвращал мысль в какие-то давние, очень давние времена. В памяти встало солнечное пасхальное утро. Какой это год?… Восемьдесят третий? Нет, восемьдесят четвертый. Только что закончился процесс по делу об убийстве генерала Стрельникова. На перроне Одесского вокзала стоит пассажирский состав с двумя прицепленными в хвосте арестантскими вагонами. Из-за праздника остальные вагоны почти пусты, зато в арестантских полно. На перроне толпа: родные и товарищи пришли проститься с осужденными, чей путь - в далекую Сибирь. Арестантов почти не видно, конвой оттеснил их подальше от решеток, но из-за солдатских бескозырок проглядывают бритые головы товарищей. Они бодрятся, приветственно машут, кричат. Цепи мотаются на их запястьях. Люди на перроне стоят сгрудившись, тяжело глядя на зеленые вагоны с орлами и зарешеченными окнами. Навзрыд плачут матери и жены. А над этим адом тоски и боли - солнце, весна, веселый перезвон пасхальных колоколов со звонницы Пантелеймоновского подворья. Степан, худой, надрывно кашляет, хватаясь за впалую грудь. Слезы бегут по его землистым щекам. В толпе множество шпиков, но провожающие не желают скрывать своих чувств. «Уж лучше быть там, вместе с ними», - громко говорит кто-то. Паровоз дергает. Раз, другой, наконец медленно, под неумолчный благовест, уплывает на север. И сразу: свистки полицейских - «разойдись!». Толпа стекается на площадь, но люди не разбредаются. Переминаясь с ноги на ногу, чего-то ждут. Еще минута - и, сломленные, усталые, они заторопятся всяк в свою сторону, но неожиданно из центра толпы взмывает высокий певучий голос: «Сижу за решеткой в темнице сырой…» Это Степан. Он весь покраснел от натуги, задыхается, но тянет, тянет, пока остальные не подхватывают песни. Только что готовая распасться, исчезнуть, толпа крепнет, сворачивается в упругий, прочный узел. Люди идут прямо по мостовой к центру города, как знамя неся надрывающую душу песню. По-прежнему сияет апрельское солнце, трезвонят пасхальные колокола, но другие люди, встречаясь с идущей от вокзала толпой, как-то притихают, улыбки блекнут, замирает праздная болтовня на бульварах. Скорбь, справедливая, святая, торжествует над праздником, и свистки полицейских кажутся на фоне песни тусклыми, немощными.
Никогда потом Степан больше не пел. Вечером того же дня у него пошла горлом кровь, а три месяца спустя несколько близких друзей проводили тело бывшего студента Степана Романенко на кладбище.
Двадцать три года прошло. Жизнь увела Хавкина в сторону от юношеских идеалов. Но до сих пор по-светлому памятен тот день, и сквозь время, заглушая колокола и свистки, звучит в памяти певучий голос умершего друга.
Почему это давнее воспоминание всплыло именно сейчас? Голос Степы… У этого голубоглазого такой же. Только интонации другие. Но если закрыть глаза…
– Ради бога, простите, господа! Говорят, вы уже полчаса ждете меня.
Мечников вбегает в кабинет запыхавшись, на ходу протирая запотевшие очки.
– Это ты, Володя? А мы с Ру зашли в клинический корпус. Голубоглазый предупредительно вскакивает с кресла. Он счастлив видеть прославленного ученого. Ольга Николаевна, очевидно, рассказывала о тех хлебных операциях, которые в прошлом году столь удачно…
Мечников не сразу понимает, о чем ему говорят. Но голубоглазый, не обращая внимания на его растерянность, продолжает толковать что-то о процентах и платежах по закладной в Киевском земельном банке, и лицо Ильи Ильича проясняется.
– Как же, как же, мы так благодарны господину Романенко. Господин Романенко так любезно и бескорыстно предложил свою помощь… Вы уже познакомились, Володя? Вот, пожалуйста, Герасим Григорьевич…
Это - как молния. Беззвучная, осветившая все вдруг молния. Герасим Романенко! Член исполкома «Народной воли» - гордость Новороссийского университета… С собачьей, преданной улыбкой голубоглазый сует руку для пожатия. Он с удовольствием провел время в обществе господина…
– Простите, не имею чести знать…
Надо ответить, улыбнуться. Но Хавкин уже знает: он не пожмет руку землевладельца из Бессарабии, не улыбнется брату Степана, тому, кто был самым светлым, самым героическим человеком их юности. Он сделает сейчас что-то совсем другое…
– Вы подлец, Герасим Романенко, - тихо говорит он.
– Подлец и предатель! (Изумленные зайчики скачут за стеклами мечниковских очков.) Именем брата вашего Степана…
И - удар. Изо всех сил. Куда-то в голубые, будто эмалированные глаза, в ненавистное розовое свежее лицо.
– Я не мог иначе, учитель.