Магистр
Шрифт:
– Машенька, дорогая, не будем снова…
– Маэстро Ратленд, это не «снова». Это все совсем другое. Ну, видите?
– Я вижу… – чуть нахмурился Винсент, вглядевшись, – мальчика лет десяти. Это ваш ребенок?
– Да. Это мой ребенок.
– Кто же счастливый отец? – подумав, спросил Ратленд.
– Я вам не скажу, – в тон ему ответила Мария.
– Ну, как же не скажете? – инерция диалога пронесла этот обмен репликами еще на какое-то расстояние. – Дирижер обязан знать о своих музыкантах всё. Даже то, от кого они рожают детей, – вы ведь сами показали мне сына.
– Вы не знаете его. Этот человек умер. Сын носит мою фамилию.
–
Мария начала говорить и осеклась. Нет. Достаточно того, что он знает – в принципе. Неважно, когда он родился. Пусть будет десять. Мужчины ничего не понимают в детях, какая им разница.
– Не уходите пока, пожалуйста, – попросила она тихо и пошла дальше. – Я счастливая мать, у меня здоровый, умный и красивый сын, и мне хотелось им похвастаться. Но речь даже не об этом.
Она смотрела на его острый профиль, обрамленный черными волосами, прорезанными частыми белыми нитями, и думала, как он мало изменился. Она не удивлялась тому, что он ни слова не рассказал о том, чем занимался все эти годы, только открестился от музыки. Мадемуазель Мари ни минуты не сомневалась: бывший музыкант Винсент Ратленд свернул за это время некоторое количество гор и собирался отправить вслед за ними еще пару нагорий. Какие? О, у нее были догадки.
– …Тогда в декабре на Трубной я думала, что вы погибли.
– О, право же, – поморщился Ратленд. – Такие негодяи, как я, не погибают, вам это прекрасно известно.
– Да, действительно, – она выдохнула. – Это ведь вы погубили эту несчастную женщину… Эту Гертруду, актрису и шпионку. Я не стану разубеждать вас в том, что вы негодяй.
– С чего вы взяли? – искренне изумился Ратленд. – Как и многие ценители восточного танца и поклонники самоотверженной работы некогда прекрасной голландки в тылу врага – то одного, то другого, – я был потрясен расстрелом этой героической женщины.
– Я тогда работала на французов, оказалась в круге людей, занимавшихся ее делом, и она умолила меня спрятать несколько писем.
Ратленд молчал.
– Она была в отчаянии.
– Это неудивительно. Трудно не впасть в отчаяние, когда тебя собираются расстрелять…
– Прекратите!
Как он мог?!
– Ее навели на вас… вас почему-то почти никто тогда не мог обнаружить, как будто не видели. Но кто-то ее направил, и она…
– А, припоминаю. Она с большим упорством предлагала станцевать для меня что-то очень яванское и крайне приватно. Как приличному человеку мне пришлось уступить.
– И вместо того чтобы она вызнала у вас то, что ей было поручено, все о ней узнали вы.
– Увы. Так порой случается.
– И это ее погубило.
Ратленд пожал плечами:
– Я никому ничего не говорил о ее двойной сущности: негодяйствовать ради самого акта негодяйства всегда казалось мне скучным и пошлым. Более того, милая Машенька, как крикнула сама Гертруда палачам во время расстрела: «Шлюха – да, предательница – никогда!» Она такая же шпионка, как я… как это… Еруслан Лазаревич, русский богатырь, иранского, заметьте, происхождения. И потом, что вы Гертруде, что вам Гертруда?
Мадемуазель Мари молчала. Иногда она его ненавидела.
– Я не сдавалГертруду союзникам, – помедлив, добавил Ратленд. – Можете не верить этому сколько угодно. Если б я счел необходимым, я бы ее сам убил, да так, что она бы только охнула от удовольствия.
Мари молчала, стоически преодолевая
– Ну, хорошо, чего вы от меня хотите? – он немного раздражился и ее молчанием, и тем, что сам, по-видимому, никак не мог счесть тему в достаточной степени закрытой. – Хотите, поклянусь на «Paradise Lost», что Гертруда Зелле была расстреляна не из-за меня? Никакой двойной шпионки не было, потому что Гертруда Зелле, она же Мата Хари, была лишь запутавшейся женщиной, жаждавшей внимания к своей особе.
– Я читала ее письма, – повторила Машенька. – Она писала их сама себе. Она… специально попалась, потому что устала. А после того как «станцевала» вам, уже больше не могла жить с этой усталостью.
– Что ж, – заметил Ратленд, безуспешно оглядывавший, как назло, совершенно опустевшую улицу в поисках чего-нибудь похожего на такси, – давно известно, что гильотина – лучшее средство от головной боли…
Машенька почти влепила ему пощечину. Он поймал ее руку и, снова положив к себе на локоть, провел ее еще несколько шагов.
– …а расстрел – от сердечной, – методически довел он до завершения ужасную и не очень смешную шутку. – Дорогая мадемуазель Мари, неужели судьба свела нас вместе спустя столь многие годы, чтобы мы снова ссорились? Все было так хорошо. Кофе, клубника, Трастевере, прогулка и ваш милый сын. Почему между нами вдруг пробежала какая-то драная голландская кошка?
– Знаете… Винсент, – вдруг назвала своего бывшего дирижера по имени Мария. Она говорила теперь каким-то сдавленно-холодным голосом. – Да. Винсент. Война меня очень изменила. Великая война. Теперь я могу сознаться, что все эти годы было у меня большое желание: видеть вас тогда там, на Трубной. До самого конца. Видеть в каком-то пограничном состоянии – на грани смерти, истекающим кровью. Мы встретились, и я поняла, что это… были просто странные мечты, сформированные войной, медицинской службой. Но когда вы ведете себя так, как сейчас, я понимаю: дело не в войне и не во мне. Дело в вас. Мне понятно, почему многие хотят вас убить. Вам наплевать на себя и наплевать на всех. И хотя мужчинам свойственно думать, будто женщины любят вот так мотыльками лететь на безразличное обжигающее пламя, мы делаем это не потому, что мы такие дуры, а потому что в глубине души надеемся, что именно нам удастся это пламя обуздать, чтобы оно обогревало, а не бушевало по коврам и гардинам бессмысленной смертью. Но вы так говорите об этом, будто… это все только игра и шутка, всегда игра и шутка, ничего, кроме игры и шутки, и мне теперь кажется, будто внутри у вас вовсе ничего нет. Не понимаю, почему вы до сих пор не удалились на необитаемый остров посреди океана: я бы вам настоятельно рекомендовала это сделать.
К концу этой шокирующей тирады они дошли до Пьяцца ди Спанья и ненадолго разделились, обходя и разглядывая берниниевский фонтан Старой лодки. Уже совсем стемнело, и на площади зажглись фонари. Бывший дирижер перевел взгляд на бесконечные Испанские ступени.
– Увы, не могу позволить себе лежать с кокосом на пальмовом берегу, пока еще так многое не сделано, – ответил наконец Ратленд и, проигнорировав остальные признания Марии, продолжил непоследовательно: – Интересно, почему Scalinataсчитают самой длинной лестницей в Европе, если испанских ступеней всего сто тридцать восемь, а в Воронцовской лестнице в Одессе их двести? Однако, так или иначе, мне туда, – он указал наверх. – Давайте я все-таки посажу вас в такси – у меня еще целых десять минут.