Макарыч
Шрифт:
— Давай заночуем. Там видно станет, — предложила Марья.
Макарыч затопил печь. Марья принялась домовничать. Когда в окна заглянули сумерки, за избушкой шаги послышались. Тонко взлаяла дверь.
Акимыч вошел трудно. Прищурился. Узнав, заплакал.
— Не ждал? — грохнул Макарыч.
— Думал, и вы позабыли про меня.
— Доброе не забывают, — подошла Марья.
— Внучок-то с вами?
— Ого! Да тот внучок мужиком сделался. В тайге-матушке типерь. Уголь ишшеть.
— На кой ляд он ему сдался?
— С геолухами
— А што им боле дела не сыскалось? Ох худо. С шалапугами связался. Так и мой выродок забавлялся.
— Я сам с такими работал. В проводниках.
— А это што?
— Ну, заместно собаки дорогу показывал. Што б не блукали.
— Чево ж кобеля не завели? Ево и харчить не так накладно.
— У ево удержу нету. Нам жа и голодовать доводилось.
— Внучок нешто толе за кобеля с ими умотался?
— Тож в проводники.
— Вот супостат. Как жа ты отпустил? Не пристало ему темным делом баловаться. Оженить стоило б. К дому привязать.
— С девкой ушел, — тонко пожалилась Марья.
— Она тож из блукащих?
— Ихняя.
— Вовсе худо. От рук отобьется вконец. За виски оттаскал ба.
— Ох-х… Так и оттаскаишь. Колька то с мине вымахал.
— Поглянуть ба.
— В науке год был.
— Ии к чему. Наша наука мужичья — дом,
баба, дети. Обжился б. Как люди. С чево не усидел? Те науки умы с панталыку сбивают.
— Как знать. Колька не таковский.
— Я про своево тож так думал. Да думка прореху дала, што старые порты.
— Один ен у нас. Пущай вольготней живет. К чему бабой связывать спозаранок?
— К тому, штоб смолоду человеком стал, а не этим, как их там, геолухом, — ворчал Акимыч досадливо.
— Будет об этом. Про сибе сказывай. Чево
нынче попусту об Кольке? Не воротишь вспять. Как ты тут маешься?
— Да надысь чуть не помер. Воды из ключа
попил студеной, весь дух заложило. Видать, потому одыбался, што духу не во што выйти стало. Нынче вот травку насобирал. Мослы отпарю.
— Я и гляжу — студено у тибе.
— В холоде, слыхивал, скоро не помирают.
Потому теплом себя не нежу
— В холоди тоже належимси, кады черед придет.
— Мне-то уж недолго свет коптить осталось.
— С чево это ты взял?
— Сны вижу недобрые. Вечор уснул, вижу: вроде Василинка ко мне пришла. Плат на ней черный, большой. А сама такая грустная: «Иди ко мне, любый! Обогрею. Обласкаю. Нескладно живешь ты. Невесело. Хоть ба бабу завел». Ну я ей сказываю: «На што мне нынче баба? Ей утеха нужна. Мне ж не то утешить, а раздеться-то при ней неловко. Мощи едины. Да и не могу тебя позабыть. Вона ты какая пригожая». Она встала, рассмеялась и сказывает: «На том тебе спасибо, што не променял меня ни на кого, помнишь. Вот за это тебе подарок. Прими, не потребуй». И с плеч тот платок скинула. Прямо на меня. А сама крутнулась. И так рассмеялась весело. И исчезла. Платок остался. Знаю, худая то примета, коль покойница зовет
— То на тибе благодать сошла. Слыхал, к иным младость вертаетца. Бабы зачинают снитца…
— Креста на тебе, охальник, нету, — обиделся Акимыч.
— Пошто лаешь? Живое для живова. Ты жа плоть свою давно взаперти держишь. Негоже. За то и маишься, сны дурныи смотришь. Хватай от жисти все. И баб не сторонись. Оне ить не все поганый.
— Тьфу! Идол срамной! Завелся, што муха на навозе. Говорю, в гроб мне скоро. А ты про грешное. Куда мне бабу?
— Штоб заместо травы парила.
— Эдак ты ангела совратишь.
— На што ангел? Тож мине — святой! Пригляди сибе какую. Хоть обиходить. Всю жисть ты каво-то выхаживал. Типерь-то свое возверни.
— Отошло время.
— Ты спробовал?
— Не-е-е, мараться да и позориться не хочу.
— Ну и живи блажным.
— Видно, так Богу угодно.
— Божье писание про другое сказываит. Не забить, не убей, не укради. Про бабу, штоб чурались ее, в помине нет.
— Внучок, поди, скоро бабу заведет. Правнуки народятся. Чево у мине? Мое дело стариковское — на печке бока греть да тараканам байки сказывать. Молодые нас нынче слухать не хотят.
— Так-так, — тихо подтвердила Марья.
— Што так-то? Колька смирный. Нас почитает. Коль и сорвалси в тайгу, так баламутить не станить. Попомните, ен большим человеком сделаитца.
— В нашей породе недоумков не было. Изъяны случались, с моим, бабником. Но голова варит, мозгами не обделен. Но я не про то толкую. Непочтительные они нынче. Отца чертом облают вместо отчества. К матери уважения не имеют. Перед старыми шапку снять — зазорным считают. Разве так путево? На праздниках, заместо веселья, лаются, гадко слухать.
Макарыч заелозил по табуретке. Носом засопел. Перебил запальчиво:
— По-твоему — молодь поганая? Брань не по нутру? Так нехай оне елейными растуть. Драк не ведають. Как только ты умудрилси сильника пристукнуть? Аль от речей твоих ен издох?
— Зашиб я ево насмерть. Но то другое. Разе тоже по-нынешнему? Надысь в селе на престольный праздник мужики промеж собой, што собаки перегрызлись. Стал одново усмирять, он же, свиной выкидыш, шиш мне под нос сунул. И говорит: «Иди, старой хрен, отсель, покуда костыли на холодец не повыдергал». Ране за такое палками попотчевали, пороли розгами.
— Не цепляйси к им, не получил ба.
— В том же дне баба одна, она на сносях ходила, у другой попросила чевой-то. Та ее со двора кочертой погнала. Хотел усовестить — в бороду мне плюнула. При моей памяти, отказ брюхатой бабе большим грехом считался.
— Не ты отказал? Греха на тибе и нету.
— Эх-х-х, люд портится, — выдохнул Акимыч.
Да будя тибе!
Марья тихо сидела у печки. Грелась. Акимыч посмотрел на нее. Улыбнулся.
— Как живется тебе, Марьюшка? Поведай хоть.