Макарыч
Шрифт:
— Чево переполохалси? Соболя ить пужанул.
— Иль помешал он тебе?
— Нехай по ночам не блукаить, ровно пес бездомнай.
— То про нас эдакое зверь помыслить мог. Ему тайга — дом, а нам, как знать?
— Я в ей, почитай, боле полжисти прожил. А то сам ведаишь — нимало. Кой зверь таким похвалитца? Тому соболю от роду не боле трех зим, а ты ево в хозяева тайги произвел. Разе то по совести?
— Тебе прожитое в ней из милости отпущено. И тайга хоть каво с нас в любой день скрутит. Зверушку — пощадит. Свой он ей. В ей рожден. Потому
— Нехай. Но свисту ты пушше зверю спужалси.
— Не свисту. Ночью баламутить не след в тайге. На свист всяка нечисть сбираится. Грешно эдакое. На сон и того пуще. Но коль ты сам не смекнул, не обессудь за мои наставления.
— Поди, ноне нас узрев, всяка бестия с ума спятит. Ты самово лешака краше, я и черта смогу спужать. Чево трястись?
— Типун тебе на язык. Не моги на ночь плести про бесов. Наказанье за то будет, — просил Акимыч.
Но Макарыч не унимался. Слова старика только раззадорили.
— Хочь сатана нехай в гости жалуить!
— Мы сами в гостях, — оборвал Акимыч.
— Рябиновкой ево упою.
— Ох! Угомонись!
— Нет. Нехай все бесы вкруг сбираютца. Настойку пить будем вместях.
Где-то за деревом ухнул филин. И сразу тихо стало. Макарыч оглянулся. Акимыч перекрестился.
— Да иди жа суда! Чево за темь упряталси? Иди! — звал Макарыч.
— Крест святой у тебя! Разве можно глумиться над Богом?
— Поглянем, хто боле выпьет?
— Окрести рот охальный!
— Отстань, рыпей!
— Гнев накличешь.
— Другово не ведал.
— Сядь же ты. Ай кочерыжка под порты попала?
— От етаво грешней не стану.
Акимыч тяжко выдохнул. Достал табак.
— Погоди-ко ты! Давай для сугреву выпьем.
— Может, на зорьку пооставим. Штоб ноги домой веселей топали?
— Доплетемси без подогреву.
— Ну дак об чем тогда толковать?
Макарыч царапнул по бутылке. Отметил свою долю. Отпив, передал Акимычу. Тот цедил рябиновку по глотку. Жмурился, согревался изнутри. Каждый глоток, как капля живицы, залечивал больное. Вон даже глаза у Акимыча оттаяли. И борода, та самая, что всегда грела старика, теперь сама у костра согревалась.
Макарыч задремал. Голова его то на плечо, то на грудь падала. Из полуоткрытого рта раздавался могучий храп, пугающий тайгу.
— Слухай!
Макарыч удивленно открыл глаза. Акимыч прижал палец к губам. Указал вверх. Но Макарыч, как н и силился, ничего не услышал.
— Эх, ты! Ухи твои скорбнаши, я старик, а и то… Звезды поють, слышь ты, што певчие в церкви. А може, в Божьем доме сед н я праздник какой?
— Мерещитца тибе. Вот и несешь околесицу.
— Нет, не глупое, въявь слышу.
— Господь с тобой! Давай спать. Устал ты поди- ко? В голове и звенит. Песней кажетца.
— Можа, я лишку хватил? От тово?
— Пьяной про лишку не помянит. Про нехваток не позабудит. Давай ко сну.
Акимыч свернулся калачиком возле теплого бока Макарыча. Тот отпугивал храпом зверье. Даже бледный от
Наутро лесники проснулись удивленные. Тайга, прихваченная первым морозом, принарядилась, как баба-пожилуха на праздник. В поределые косы солнце вплела, тонкие кружева инея на лицо опустила. Пеструю юбку повыше подвязала, будто в пляс приготовилась.
«Ишь ты, зазнобушка моя. Постарелая, да нарумяненная. Все молодисси. Хочь и рубаху с тибе после дню сдери, гольная ты тож люба».
Акимыч же, довольно потирая руки, костер разжигал.
— Чайком побалуемся?
— Чево ба и нет! Кишки на дорогу погреим. То не помеха.
— Погода-то знатная, а? Седни ба в баньку поспеть! Поди, бабы не замешкают?
— Моя Марья в этом толк ведаить. Враз сготовить все, как надобно. Не сумлевайси!
— Давно уж не парился. Кости поизвелись. Тепла просют.
— Сугреим, — подморгнул Макарыч.
Вскоре они отправились в обратный путь. Макарыч шел впереди, тяжело подминая жухлую, будто гнилую мочалку, траву. Следом за ним семенил Акимыч. И впервые им эта дорога показалась дольше прожитого. Хотя о том никто из них не обмолвился и словом. С каждым шагом на душу камень ложился. Спроси, вряд ли кто знал — отчего это? Скорее, промолчали бы оба.
Не хотелось Макарычу отпускать Акимыча. Но чуял — больше не удержать. Уедет. А когда теперь увидятся? Одному Господу известно.
Леснику все тоскливее становилось в одиночестве. Все тяжелее давались обходы участка. С годами порой тоску настойкой, табаком глушил. Помогало не всегда и не надолго. Задумавшись, мог часами сидеть. Бывало, хотел порвать с тайгой. Но она, рок ли крепко привязали его к участку, к избе. И не было ему отсюда пути, как мертвому с погоста.
Над судьбою своею не часто задумывался. Не хотел спрашивать себя — счастлив он или нет. Теперь ему было все равно. Хотелось леснику одного, чтоб был рядом с ним тот, кто понимал бы его. Во всем. Марья? Но тайге она так и осталась чужая. И хотя, а это он знал, умом не обделена, все же баба — она и есть баба. А с нею о чем толк, хотя и трудно ей с ним пришлось. Много перетерпела, перемучилась. Радости хотела, как каждая баба. А радость эта — звезда далекая. Ночью горит, днем нет ее: ни следа, ни памяти.
Знал Макарыч — немного-то Марье и нужно было. Вон платок когда купил, так и теперь помнит. Слово доброе сказал — как рябина на радости закраснеется. И на годы убережет его в памяти.
Вот только не часто баловал он ее радостями. Скупился. Будто на будущее про запас берег. Да просчитался. Годы прошли. Марья в хорошее разучилась верить. На будущее — что ей пообещаешь? В нем могила да холод. Хотя бы не болеть перед кончиной.
Акимыч же смотрел в спину Макарыча и старался идти след в след. Сапоги впереди идущего лесника порыжели от времени. Выкручивали мелкие сучья, ветки. Но шли твердо.