Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
За казначеем всегда ходили два черношлычника с заряженными ружьями, и никто не мог подойти к нему ближе чем на три шага, — кто приближался на два с половиной, получал пулю в живот или, в лучшем случае, в голову, чтобы знал, как делать лишние полшага в государстве. А на ночь казначея вместе с печатью запирали чуть не в железный сундук.
И вот теперь, когда его привели, лицо у него было все в синяках и царапинах, будто он действительно проспал ночь в железном сундуке. На шее его болталась серебряная цепочка, но печати с ладонь величиной на ней не было. И лицо у казначея было невинное, словно печати
Украли ли печать, пропил ли он ее, или, когда валялся в грязи, ее сожрала свинья, или с карканьем унесли вороны, — никто не знал и сам он объяснить не мог, потому что ничего не помнил. А так как цепочка на то и есть цепочка, чтобы на ней что-нибудь висело, батько велел повесить на ней казначея, дабы знал в будущем, как хранить печать, хотя этого будущего у казначея не было, ибо вряд ли на том свете ему поручат печать, если узнают, как обошелся он с ней на этом свете.
Таким образом, заходящее солнце обнаружило в огромной тени черношлычников уже одного батька, без свиты. Но если бы солнце простояло на небе еще немного, оно увидело бы исчезновение и самого батька.
А произошло это вот как.
К батьку Козырь-Зырько прибыл нарочный казак. Он был налит водкой от шпор до бровей и крутился по двору на коне, стараясь подъехать к дереву, но дерево, похоже, убегало от него. А петуху, взлетевшему на забор, он даже отдал честь, на что петух закричал «караул!» и заплакал от восторга.
А когда батько спросил: «Зачем прибыл?», нарочный забыл зачем, потому что все то, зачем он прибыл, лежало в шапке с черным шлыком, а шапку он потерял по дороге. И батько сказал казаку, что если он потерял шапку, в которой было все, то незачем ему носить на плечах голову, в которой нет ничего. И не успела еще скатиться пьяная казацкая голова, как то, что он должен был сообщить, уже неслось во весь дух, со свистом, с бубнами, пулеметной стрельбой и криками: «Гой-да! Гой-да!..»
Зеленые шлыки летели со всех сторон. У коней и у всадников были одинаково дикие глаза, и кони, точно всадники вселили в них свое бешенство, хватали друг друга зубами, сбившись в один орущий, храпящий, окровавленный клубок.
Скоро по всем улицам, как порубленные деревья, лежали черношлычники. Визжащий конь пронес мимо всадника без головы, забрызгав кровью подсолнухи. И лишь по зеленым плисовым штанам можно было узнать, что это батько Козырь-Зырько. Повиснув на седле, он носился по улицам в поисках собственной головы.
А новый батько летел навстречу в тачанке, и у него уже был не черный, а зеленый шлык. Писарь, проспавший в бурьяне все события, очнувшись, не заметил никакой перемены. От пьянства он уже давно не различал цветов, и зеленые шлыки казались ему черными, тем более что среди зеленых крутилось немало и действительно черных. Были ли это казаки того батька, которые после боя, спьяна, попали не в свои ряды, или они перебежали к этому батьку, потому что любили быть всегда на стороне тех, которые рубят, а не тех, которых рубят, или просто, срубив головы тем, надели их шлыки, потому что черные были пышнее зеленых, с длинными, чуть не до пояса кистями, — никто этого не знал и понять не мог. Да вряд ли и сами они могли рассказать, как попали сюда и зачем кружились на конях, стреляя в воздух.
Во всяком случае писарь, очнувшись, потащил свою железную чернильницу и показал новому батьку недописанный «Универсал». И тот, взглянув на штопором написанную через всю страницу фразу, сказал:
— Молодец! От-то ж моя думка!..
Писарь пристроился со своей чернильницей и, высунув запачканный чернильными пятнами язык, стал дописывать «Универсал». И так же, как и раньше, после каждого нового слова, как после новой чарки, нос писаря все более багровел, а круглые испуганные глаза еще более округлялись. И этот батько тоже не мог уследить, отчего и как пьянел писарь. Скоро он опять стал вместо слов выставлять нули, которые сменились палочками, и опять все кончилось большой чернильной кляксой, в которую писарь немедленно уткнулся своим носом. Но на этот раз никто его не беспокоил, потому что в это время во двор вкатили огромную винную бочку.
Бросив карты, и кости, и басни, с молитвенными лицами потянулись к ней зеленые шлыки. У кого был чайник или котелок, тот напивался у бочки, а потом отправлялся на карачках, унося с собой пьяный чайник, чтоб и завтра ходить на карачках; а у кого не было ни котелка, ни чайника, а была только шапка, тот, подставив ее, пил из шапки.
А батько и его штаб, сидя за столом с чарками в руках, раскачиваясь, как гребцы на лодке, орали:
— Гой-да, гой-да, гой-да!
Заснули где кто мог или где кого сразило.
Вскинется вдруг зеленый или черный шлык, оглянется окрест безумными очами, заорет кавалерийскую команду и тут же забудет ее и снова упадет, и тогда уже задаст такого храпа, что кони перестанут жевать траву, поднимут морды и подадут ответное ржание. И проснулись они уже на том свете. Ибо на склонах, окружающих местечко, закружились темные вихри, ветер донес крики, свист, дальние выстрелы. Кони, услышав суматоху, заржали и застучали копытами о землю. Но если бы даже они застучали копытами о головы шлычников, те все равно бы не услыхали. Так и остались они спать под кустиками, а кто проснулся, тот, приставленный к лунной стене, глядя в черный зрачок обреза, из которого смотрела вся предыдущая жизнь и жизнь, которая могла бы быть, еще на миг увидел звезды.
С холма спускалась туча войска под черным знаменем «Горе народов потопим в крови». И когда наконец снова очнулся писарь, на этот раз он уже не мог не заметить разницы, потому что новый батько совсем не имел никакого шлыка, а в щегольской фуражке и с тросточкой был похож на карточного шулера. Вокруг него гарцевали будто сошедшие с его крапленой колоды валеты в лихо заломленных фуражках, с длинными маузерами и бородачи с черными пиками, похожие на карточных королей.
5. В эту ночь расцвел жасмин
Я лежу в холодной сырой траве под тихим, лунным, туманно светящимся небом. Кто-то ласково прикасается пальцами ко лбу.
— Пахнет углями, дед! Ой, пахнет углями!
— Это ты угорел, сыночек…
— Ой, болит голова, дед, так болит голова!
— Угорел, угорел.
…Я помню жаркую черную баньку. Помню лесной дух обваренного кипятком березового веника, помню подобравшего меня ночью на улице рыжего горластого Юхима и огромные черные чугуны, кипящие на лежанке…