Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
Так он стоит, стоит и вдруг подпрыгнет и как брыкнет копытцем! Раз, другой. И пошел, пошел прыгать.
Светит солнце, дует ветер, пахнет свежим сеном, а он все прыгает. Но теперь ему уже мало этого. Он переходит на высшую ступень. Он делает прыжок и, пригнув голову, хочет поддать рогами. Но никого нет впереди, да и рогов у него нет.
Тогда он делает новую попытку и снова нагибает голову: может, уже появился противник, может, уже выросли рога?
Вдруг косым сердитым глазом он замечает меня, на минутку замирает, большелобый, и весь напружинивается: «Гляди!» Он разбегается и со всего
Как хороши эти нелюдимые, заросшие будяками зареченские переулки, где вдоль глухих заборов, из всех щелей протягивая в воздух изящные, изогнутые змеиные головки, вьется хмель, где все переплелось и розы оказались под белым бузиновым зонтиком, а вишни выглядывают из-под лакированных листьев ивы!
Даже колючая проволока на огородных изгородях потеряла тут свой зловещий ржавый лик, и из каждой колючки, словно из бутона, развернулся голубой колокольчик.
И вьется такая улочка извилистой луговой тропинкой, на которую случайно забежали хаты, да и те повернулись задами, разве только маленькое банное окошко подслеповато глядит в переулок.
На самом краю переулка, прямо над обрывом, висит кособокая, с взлохмаченной соломенной крышей хатка Юхима и Елены.
Летом на кровле хатки вырастают ромашки, и может, от этого она еще ближе и роднее сливается с окружающими ее полями.
А за хатой — поросший луговыми цветами заброшенный откос с рыжим муравейником и теплой паутиной, и внизу глубокий овраг, по дну которого журчит темный железный ручей.
Я сидел у оврага на песчанике, где желтая шуршащая хвоя кипела муравьями.
Рыжие, упрямые, молча, безостановочно двигались они туда и назад, сталкиваясь и расходясь на тысячи разных, только им известных тропинок. И непонятно было, куда и зачем они спешили, знали ли дорогу или ползли куда попало.
Крупный, красноватый, с суровым выражением лица муравей тянул в крепких, жестких челюстях полую, сухую, трескучую былинку. Он тянул это бревно и, казалось, охал про себя от тяжести.
— Ты куда? — остановил я его веточкой.
Муравей сунулся вправо, сунулся влево. Но я перекрывал ему все дороги. Он сердито ткнулся лбом в веточку и вдруг храбро перевалился через нее, не выпуская своей былинки.
Я следил за ним. Он полз к дереву. Навстречу ползли другие муравьи, и казалось, они даже кланялись друг другу и говорили: «Бог в помощь!»
Наконец мой муравей достиг пня — большого, трухлявого, обросшего мхом. Еще мгновение, и он исчезнет со своей былинкой. Я стал силой отбирать у муравья его ношу. Но муравей вцепился в нее ржавыми челюстями, поднялся вместе с нею в воздух и отчаянно замотал головой: «Не отпущу, что хочешь — не отпущу».
— Вот я тебя сейчас! — крикнул я и дунул на муравья.
Муравей упал на землю спиной, ловко перевернулся, подумал мгновение — «что же делать?», поглядел направо, поглядел налево и пополз прочь, назад, туда, где растут сухие стебельки.
Я подивился и ужаснулся его терпению.
А там, на лугу, как на картинке, шоколадное стадо коров.
Я перебираюсь через овраг. Пахнет теплым кизяком. Я подхожу к корове. Расставив склеротические ноги и низко опустив морду, корова жует траву. Бока ее раздуваются. Не поднимая опущенной морды, она переходит на свежее место и снова жует. И глубоко-глубоко вздыхает, словно о чем-то жалеет, словно была когда-то человеком, а теперь вот — корова и навеки прикована к траве. Стою и смотрю и слушаю ее вздохи, и отчего-то мне жаль ее. То ли она это чувствует, то ли ей надоело мое соглядатайство, но вот она оторвалась от травы и, слизывая с губ лиловую пену, долго-долго смотрит на меня, и глаза у нее печальные, добрые, вопрошающие. Наверное, ей кажется, что я хочу ей что-то дать, что я ее жду, и она спокойно направляется ко мне.
Но у нее рога, рога направлены на меня, и я отступаю. А она, помахивая хвостом, идет прямо на меня. Тогда я поворачиваюсь и бегу. Я бегу и прислушиваюсь, нет ли сзади топота. Все тихо.
У оврага я останавливаюсь. Корова снова, опустив морду, жует. Она совсем забыла про меня.
Знойный полдень. Тишина.
Вот наконец корова насытилась, подняла морду от травы и смотрит куда-то вдаль.
— Му-у-у…
Бежит хлопчик с длинным кнутом на плече и кричит на меня:
— Геть! Геть!
7. В середине лета
Утром, еще до восхода солнца, я вышел в сад. У калитки лежал свернутый люлькой липовый лист, и в нем спала стрекоза. Между деревьями бродили и маялись на дорожках клочья ночного тумана, словно завернутые в простыни фигуры.
Под кустом сидел лягушонок и удивленно смотрел на меня.
А там, на самой вершине, на зелено-солнечном пальчике груши сидела крохотная пичужка. Она оглянулась во все стороны и вдруг пискнула. И затихла. И долго смотрела на меня. Но потом поняла, что это не опасно, и начала свою вольную, свою робкую, вещую песенку утра. И, отзываясь на ее мольбу, взошло солнце, и защелкали все птицы сразу, и так их было много, что казалось, каждый шумящий на дереве листик поет и щелкает. Зажужжали пчелы.
Открылся сад — залитый солнцем, веселый, шумный, молодой, заросший малиной меж низких раскидистых яблонь, с ландышем в сумеречной глубине.
Я остановился у вишни. Еще вчера изредка среди листьев проглядывал одинокий коралл, а сегодня она вся чудесно осыпана горячими красными вишнями, висящими по две и по три на тонких алых ножках. Сорвешь — и чуть оскомистая ягода брызнет кровью. И каким же вкусным и необходимым кажется тогда ломоть черного хлеба.
А малина! Как раз на этом кустике, я приметил, были твердые, зеленые, клопиные на вкус ягодки, а сегодня — откуда взялась эта крупная яркая малина?
Все сразу созрело, точно сговорилось в эту прекрасную, загадочную летнюю ночь, полную теплого тумана и бреда спящей птицы.
Убегали вверх по деревьям лиловые колокольчики, расцветал огнем опаленный шиповник.
Откуда это все и для кого? И как хорошо жить на свете!
— Беги, беги! — закричали сзади.
Все побросали ведра и побежали, оставив меня одного у колодца.
— Мама! Мама! — закричал я.
— Маме! Маме! — передразнил меня кто-то, и я увидел над собой бородатое, смутное, бесконечно чуждое лицо.