Мальчик с Голубиной улицы
Шрифт:
— Ой, дед, не могу встать!
— Пройдет, пройдет, все будет хорошо.
Тихие, добрые руки приподняли меня, мягко вырывая у злой и удушливой, волосатой силы.
— Вот сиди, маленький, так, дыши, глубоко дыши, все пройдет.
Он целует меня. Усы и жилетка его вяло пахнут табаком.
Ах, дедушка, что же это такое? Зачем мы ночью так, на земле?
В сумраке совсем близко у лица что-то смутно белеет. Я нащупываю рукой и пригибаю — это ландыш. Милый, как забрел ты сюда?
А что это там вдали? Снег
— Что это, дед? Я боюсь!
— Не бойся, сыночек, не бойся, жасмин расцвел.
Отчего так ярко светится и искрится жасмин и так морозно пахнет молодой ландыш в туго свернутом, хрустящем, негнущемся листе?
На реке медными голосами кричат лягушки. Если прислушаться, то ясно можно разобрать отдельные голоса. Какая-то толстая лягушка дует в бутылку — «бу-бу-бу», а другая словно тонет и, захлебываясь, кричит, как ребенок: «ой-ой-ой». Несколько лягушек, стараясь перекричать друг друга, бранятся как торговки.
— Дед, зачем они так кричат?
— Молчи, молчи…
Кто-то ходит по траве меж деревьев. Ясно доносятся голоса и звук мандолины.
Отчего же это я лежу?
Отчего в такую прекрасную ночь, под чистой, большой луной нельзя крикнуть: «Мама! Я тебя люблю!»
Где моя мама?
Кто-то недалеко у колодца звякнул ведром. Слышно, как оно, стуча, пошло вниз.
Сонный ветерок шевелит в траве анютины глазки, они пришли толпой и молятся луне, чтобы их не тронули.
Засыпаю и просыпаюсь. Холодно. Мы сидим одни в слабом слепом, туманном свете просвечивающего сквозь облако месяца.
Стоит глубокая, бездонная тишина самого глухого часа ночи, с тихо застывшими и к чему-то прислушивающимися и чего-то ожидающими деревьями, с плывущими там, в вышине, безвестными, потерянными облаками.
Что-то в лунном свете есть угнетающее, загадочное.
— Подыми меня, дед.
Он переносит меня под тень тополя.
— Тут тебе будет лучше. Правда, лучше?
Кто бывал на Украине, тот, верно, знает эти столетние тополя, широко и вольно раскинувшие по небу ветви свои.
Светлый робкий месяц стоит над тополем и звеняще струится в его листьях. Каждый листик шумит сам по себе, трепещет и сверкает, и все вместе шумят согласно и густо и говорят что-то свое. А когда подымется ветер, тополь дико шумит, и звезды сквозь этот обвальный шум смотрят, далекие, спокойные и неприступные.
И луна куда-то бежит среди ночных облаков, а когда исчезают облака, она вдруг останавливает свой бег и струит печальный, призрачный свет. Потом снова появляются облака, и она возобновляет свой безутешный бег.
И все вокруг дивно искрится, осыпая легкие, нежные лепестки, которые, прежде чем упасть, долго, как бабочки-лимонницы, летают в лунном воздухе, оседают на траву и, колышась, тихо, печально касаются земли.
Дед крепко прижимает меня к себе, он готов отдать мне свое сердце, лишь бы я прошел эту долгую, бесконечную ночь, доставшуюся мне в раннем детстве.
— Спи, мой мальчик, спи, родной…
Появляется Юхим, неожиданно громадный, дремучий, как дерево.
— Чи вечеряли?
Он говорит тихо, ласково, словно ночная тишина и его успокоила.
Он приносит холодный, в росе, глечик молока и ковригу душистого ржаного хлеба.
Я плачу и пью молоко.
— Ну ничего, парнишечка, ничего.
Юхим гладит меня тяжелой, шершавой рукой поденщика, и теплая, добрая сила этой черствой ладони постепенно успокаивает меня, и я затихаю.
Роса принимает нас за траву, и лицо и босые ноги становятся мокрыми, холодными.
Юхим курит цигарку и кашляет.
— Так-то, парнишечка. Вот вырастешь, не будет того.
Дым табака мешается с запахом бурьяна.
Терпкая горечь росистого бурьяна остается в душе на всю жизнь, на всю жизнь.
6. Я знакомлюсь с новым миром
В хате с нагретой лежанкой духовито пахнет травами, мятой, засушенным цветом, словно и вся она из травы и теперь, вялая, сонно отдыхает.
А звезды, опускаясь все ниже и ниже, проникают в хату и сияют среди темных икон с зелеными вербными веточками. Потом медленно из-за облака выплывает луна, освещая черные, висящие на стене хомуты.
Суров неподвижный, потемневший лик икон. Вдруг темно-оливковое, древнее, сошедшее с иконы лицо склоняется надо мной.
— Спишь, хлопчик? Ну, спи, спи.
И крючковатые пальцы поправляют кисло пахнущий кожушок.
Маленькие окошки сотрясаются и звенят от дальней пушечной пальбы.
…Я просыпаюсь. Солнце звенит в окне, весь переулок забит стадом. Коровы теснятся, мычат, а сзади, в пыли, идет пастушонок и погоняет их солнечным лучом.
— Чи проснулся?
Бабка Елена сидит у окна и плетет из тонких ивовых прутьев, словно вяжет кружева.
— Баба, а дед где?
— Живой, живой.
— Баба, я домой хочу.
— Нельзя домой, хлопчик, нельзя, забьют.
Она отрезает большой ломоть свежеиспеченного, еще горячего, с золотистой коркой, ржаного хлеба.
— Иди, иди, погуляй…
Я выхожу во двор и вижу: у амбара стоит шелковисто-каштановый теленок с большим белым пятном на лбу. Прижавшись к амбарным воротам, он еле держится на своих тонких, дрожащих, как струны, розовых ножках, исподлобья оглядывая окружающий мир. И только он хочет отойти — его как шатанет из стороны в сторону! Нет, он еще не в силах удержать под собой так быстро, так безумно вращающуюся землю.
Но проходит немного времени. Вот он сделал шаг, другой — и устоял. И удивлению его нет конца. Округло-глупыми, восторженными глазами он оглядывается и оглядывается и не верит. Пробует копытцем землю: твердо?