Маленькая балерина
Шрифт:
– Не знаю, — сурово сказал Витька, — но он Зимний брал, он восстание в Смоленске организовывал, он в Первой Конной был. Он всей Чукотке нес просвещение. Если он не коммунист, так кто тогда коммунист?!
– Успокойся, — попросила она.
– Он хороший коммунист. И я ни-ко-му не поверю, что он хотел отдать Дальний Восток японцам… Вот что… А если ты веришь — иди дальше одна и больше не смей со мной разговаривать.
Витька помолчал и прибавил:
– Я почти довел тебя до дому.
Он был воспитанным мальчиком.
– Витя, — тихо сказала
Клявин опустил ресницы.
– Да, — сказал он, — конечно разберутся.
Он не сказал — да и не мог сказать, — что дядька умер в тюрьме неделю назад. От воспаления легких.
Он не сказал. Маленькую все жалели.
– Ты не волнуйся так. Все-все будет хорошо.
– Прощай, — сказал Витька.
– Ты не зайдешь к нам?
– Нет, — сказал он, — прощай.
Она смотрела ему в спину и удивлялась: стать у Витьки была совсем взрослой, не такой, как месяц назад.
Она верила в то, что все образуется: на дворе ведь была весна, а жизнь у всех была впереди. И потому, подходя к своему дому, она чувствовала себя так, словно почти ничего не изменилось на земле.
Их дом возвышался над зданиями Замоскворечья семиэтажной громадой. Когда-то один из Тит Титычей понял, что двухэтажные особняки не резон строить даже в этой части города, что будущее — в доходных небоскребах. Так появился на свет дом Нины: зеленый фасад в стиле "модерн", высокая крыша, фигурные окна.
На остальные три стены модерна не хватило, они были из красного кирпича, потемневшего от копоти и времени.
И уж совсем темным был внутренний двор, куда выходило одно из окон их квартиры. Темный, похожий на колодец, двор.
Она шла по двору. Лучи заходящего солнца падали на ее фигурку, на пепельные волосы, закрученные вокруг головы, на чемоданчик в худенькой руке.
У парадного стоял Антон Набатов, мужчина лет под сорок, в шляпе набекрень, покуривал, смотрел на маленькую узкими веселыми глазами. Нина знала — Антон ждал жену: каждый вечер они шли куда-то, потому что Антон любил музыку, смех, гостей, вообще жизнь.
– А, Терпсихора, — беззлобно сказал Антон. — Ну, как там попрыгивается?
– Ничего, дядя Антон, пляшем.
– Под чью дудку?
– Под дудку Нисовского.
Жена Антона вышла из парадного, на ходу изучая в зеркальце нос.
– Смотри-ка, — шепотом сказал Набатов, — дальше носа ничего не видит.
Маленькая улыбнулась. Она любила Антона.
А жена Набатова уже увидела их и заговорила каким-то необычным, певучим говорком (она была с севера, поморка):
– Ниночка, любушка. Так это ты тут с моим лоботрясом разговоры разговариваешь. Приходи завтра к нам. Антоша наш — именинник. Будет твой любимый струдель с маком.
– Приду.
И каблучки маленькой балерины зацокотали по ступенькам, слегка затихая в конце каждого пролета.
Дома она разделась, откроила себе ломоть хлеба, положила сверху пластинку сыра и с ногами взобралась на подоконник. Наступали добрые дни. Сейчас еще не позволяют держать окна отворенными, а через месяц она будет вот так сидеть на окне, ветер будет дышать в висок, а со двора будут долетать голоса детей. И ветер будет перелистывать страницы книги, засыпать строчки белыми соцветиями сирени, стоящей в кувшине здесь же, на подоконнике.
Боже, скорей бы! Скорей бы жизнь!
На коленях у нее лежала книга Этьена Боэси (маленькая думала, что ей идет читать серьезные книги), но она сейчас не глядела в нее.
Солнце опустилось совсем низко, окрасило Замоскворечье в апельсиновый цвет, принарядило даже самые старые, самые облупленные строения. Красные стены недальней барочной колокольни налились густым багряным пламенем.
Загрохотал трамвай в Климентовском переулке.
И все это было Замоскворечье, родина, милый уголок, где летом так цветут липы, где в полукруглых окнах мансард идет своя жизнь, где играют дети у домика Островского.
Все еще должно было быть: музыка, любимая больше всего, книги, которые с такой нежностью берут тебя за руку и ведут в свой мир, море, которое она непременно увидит.
И, возможно, любовь. Однажды под этим самым окном остановится вечером Поэт. У него будут длинные золотистые волосы, голубые, как море, глаза. На нем будет черный строгий костюм. Он будет статный и в десять раз красивее Блока. Выяснится, что он увидел ее в театре и целых два месяца ходил по улицам Москвы, чтобы напасть на ее след. И вот нашел.
Он возьмет ее за руку и скажет…
Что он скажет, маленькая по молодости лет плохо представляла себе, но она знала: это будет что-то такое прекрасное и теплое, что бывает на земле раз в столетия.
Она дала себе слово, что не будет обижать его. Только сначала немножко поколеблется, чтобы он написал о ней и о себе самую лучшую на земле поэму.
Почему-то она никогда не ловила себя на мысли, что наделяет Поэта некоторыми чертами Витьки. Витька был глупостью, Витька был свой, домашний, ему можно было опустить за шиворот снежок (это называлось "море Лаптевых"), разыграть его в компании.
…Поздним вечером она, уже забравшись в постель, снова вспомнила о Витьке. Сон крался к ее глазам, и потому все дневное казалось простым, легким, не стоящим внимания. Она засмеялась, подтянула колени ближе к подбородку, свернулась, как кошка, в своей доброй постели.
– Все, все, все хорошо. Все будет, обязательно будет хорошо.
И она провалилась в мягкий свет, где жили сны.
Она не видела, как побежали по потолку отражения фар автомобиля, не услышала, как он остановился у парадного (и свет остановился на стене неподалеку от головы маленькой), не видела, как из авто вылезли люди и вошли в подъезд. И еще не видела она того, как люди вышли из подъезда и вместе с ними вышел Антон Набатов. Повернулся к дверям и с нежностью сказал кому-то: