Маленькая Луна. Мы, народ...
Шрифт:
И появилась у него еще одна странность. Вернувшись после бесконечных блужданий на кафедру, где царил тот же мертвый покой, проверив работу «Бажены» и залив в резервуар над аквариумом свежий раствор, он не хватался теперь за очередные дела, якобы не терпящие отлагательств, а придвигал к «Бажене» единственный стул и устраивался на нем, чуть подавшись вперед.
Ему нравилось наблюдать за Гарольдом. Как тот, оттолкнувшись от стенки, грациозно плывет, перебирая вздутыми пленочками. Или, напротив – распластывается по дну и, как амеба, окружает себя венчиком тонких ножек. Или вдруг стягивается в кожистый приплюснутый шар, и тогда поверхность его начинает вспухать шишечками и наростами. Впрочем, обычно это продолжалось недолго. Уже через три-четыре минуты Гарольд, будто почуяв, приникал к передней стенке аквариума, сплющивался, подравнивался, поджимал «голову», замирал и мог оставаться в таком положении сколько угодно. Он напоминал узника в заточении, который пытается что-то сказать. У Арика в эти мгновения явственно холодел затылок, а лоб, напротив, разогревался,
С ним вообще происходила какая-то метаморфоза. Был тому причиной Гарольд или, может быть, так проявляли себя все предшествующие обстоятельства, судить было трудно. Однако изменившиеся привычки, внезапная трансформация жизни, казалось, устоявшейся навсегда, свидетельствовали о том, что он становится другим человеком. Он точно сбрасывал с себя прежнюю, стершуюся, уже ненужную оболочку, и из гусеницы, лениво переползающей с листка на листок, превращался в некое удивительное существо, обладающее совершенно иными способностями. Он, конечно, и раньше был довольно-таки равнодушен к еде: с безразличием поглощал то, что оказывалось перед ним на столе, никогда не обращал внимания ни на какие вкусовые изыски, часто перехватывал что-нибудь на ходу и уже через минуту об этом не помнил. Но теперь все было не так. Теперь любая еда вызывала у него отвращение. От картошки исходил мокрый запах, стягивающий судорогой желудок, макароны казались остатками мертвой плоти, на которую неприятно было даже смотреть, всякий суп был точно сварен из тряпок, а когда однажды, поздно вернувшись с кафедры, он попытался сделать себе бутерброд с колбасой, то от скользкого вкуса его замутило так, что повторять этот эксперимент он более не рискнул. Все что он мог теперь позволить себе – стакан молока, кусок черного хлеба, да и то потом его преследовало ощущение, будто он до горла набит слипшимися опилками.
Он сильно похудел за эту весну. Глядя в зеркало видел смуглые, как будто из мореного дерева, твердые скулы, провалы щек, бороздки костных впадин на лбу, расширенные зрачки, почему-то все больше и больше наливающиеся чернотой. У него случались приступы странного головокружения. Мир внезапно, утратив незыблемость, поворачивался вокруг оси и через мгновение представал совсем в ином ракурсе. А затем мягко, точно во сне, прокручивался обратно. Заваливались горизонты, уплывала земля из-под ног. Он был вынужден цепляться за что-нибудь, чтоб не упасть.
Мита в такие минуты пугалась:
– Тебе надо обязательно показаться врачу. Вдруг это что-то серьезное…
Она и в самом деле переживала. Он только отмахивался: ну, что серьезного с ним может произойти? Пусть все идет как идет. Пусть каждый камень сам ложится под ноги. Не надо шарахаться, отступать. Если что-то и происходит, значит это зачем-то нужно.
В итоге он оказался прав. Отвращение к пище, приступы мгновенных головокружений начались, видимо, не случайно. Недели через две, усевшись по обыкновению напротив Гарольда, устроившись поудобнее и заранее предвкушая следующие десять-пятнадцать минут, он вдруг почувствовал, что мир опять повернулся вокруг оси, но не остался на месте, а выкрутился в какое-то иное пространство. Это, насколько он мог судить, была тоже лаборатория. Во всяком случае, сгрудились на столе штативы, колбы, спиртовки. Торчали тубусы микроскопов, угадывалась в углу туша цилиндрического автоклава. Только это была уже совсем другая лаборатория: стены обшиты рейками, пол – дощатый, некрашеный, выскобленный до седины. Окно на другой стороне распахнуто, за ним – ошеломляющее луговое раздолье, сбегающее к реке. Синеет вода, ползут в небе яркие облака. День солнечный, ничего, кроме зноя, и от того, вероятно, в помещении темновато. Спиной к окну стоит человек в белом медицинском халате: лица не видно, на голове – круглая шапочка, какие носят врачи. Человек, подняв руки к груди, постукивает друг о друга кончиками напряженных пальцев. Кто невидимый говорит: Иероним, что ты делаешь?.. Иероним, это надо, пока не поздно, остановить… Иероним, это уже не наука – это магия, колдовство, шаманство, заклинание духов… Невидимый собеседник очевидно волнуется. Он торопится, горячится, слова выскальзывают из голоса как шелуха. Их оттесняют мелкие паутинки, плавающие здесь и там. Человек у окна разнимает пальцы и медленно их разводит. Губы его шевелятся, он, видимо, произносит что-то в ответ. Ни одного слова, ни одной буквы не разобрать. А затем поворачивает ладони и будто стряхивает с них капли воды. В то же мгновение раздается удар медного гонга. Он плывет, расширяясь, сминая все ноющей надрывной волной. Паутинки сгущаются, становится заметно темнее. Человек у окна беззвучно кричит: халат его вдруг превращается в дым. Света в лаборатории больше нет, и потому, вероятно, можно заметить, как разгорается в ее глубине лепесток тусклого зеркала…
Что это было – прозрение, галлюцинации? Он каким-то образом, возможно случайно, соединил разные времена и, будто сквозь магическое стекло, увидел то, что когда-то действительно произошло? Или, может быть, воспламененный, взбудораженный мозг, смешивая сон и явь, пытался выразить нечто, уже понятное, но еще не облекшееся в слова? Могло быть и так, и так. Не все ли равно? Важно, что он это прозрел. Важно то, что загорелся во тьме серебряный лепесток. Более ведь ничего и не требовалось. Он теперь понимал, что ему следует делать.
Почти весь следующий месяц он просидел в библиотеке. Он приходил к девяти утра, когда посетителей в залы только-только начинали пускать, и уходил в десять вечера, вставая с места, лишь после неоднократных напоминаний дежурного. Если было бы можно, он оставался бы здесь и на ночь. Он никуда не хотел уходить. Со страниц давних книг, с разворотов изданий, выпущенных бог знает когда, представал целый мир, о существовании которого он даже не подозревал. Странная музыка чувствовалась в прочитанных строках: Дух Мулга, великий владыка бездны, восстань!.. Дух Нин-гелаль, великий владыка земли, восстань!.. Дух Ам-Намтар, владыка крыльев, восстань!.. Явись дух Паку, владыка разума!.. Явись дух Эн-Зуна, владыка звезд!.. Явись дух Тиску Уту, царь справедливости!.. Три тысячи лет прошло с тех пор, как были впервые произнесены эти слова. Три тысячи лет взывали они к небесам. Тревожила «Золотая формула», которую вывел Гермес Трисмегист. Тревожили «Заклинания для воздуха и воды» Ириона Ксаврийского. Или «Тройственное очарование» Леопольдуса Магнуса. Или «Малый Канон», он же «Истинный иллирийский изборник» Генриха фон Вилленмюдде.
Разумеется, большую часть текстов он просто пролистывал. Смысл древних метафор, накопившихся за предшествующие столетия, был безнадежно утрачен. Что означает, скажем, выражение «призрак металла»? Или – «красный лев взрыкивает, четырежды обернувшись вокруг себя»? Нужно четырежды перегнать некие соединения ртути? Или, наоборот, четырежды растворить их в кислотах, выделив наборы солей? Бесполезно было гадать. Истинным смыслом владел лишь тот, кто это писал. И вместе с тем какие-то обжигающие наития, какие-то вспышки сознания будоражили ум. Например, в самом деле использовать как катализатор некоторые соединения ртути, поскольку ртуть, будучи ядовитой, способна высвободить из жизни «чистое небытие». Или, например, готовить часть нужных сред исключительно в темноте, поскольку при солнечном свете и даже при свете ламп неустойчивые «эфемерические» конформации распадаются. Или, например, брать для исследований не заводскую, химически очищенную рибозу, а природную, со всеми примесями, которые повышают ее активность.
Его не волновало, что это не наука, а магия. В конце концов чем является магия, как не предшественницей науки? Сколько открытий было сделано в пылающих алхимических тиглях! Сколько соединений возникло в кипении колб и реторт! Альберт Великий получил таким образом едкий калий. Базиль Валентин в XV веке открыл серный эфир и соляную кислоту. Хеннинг Брандт столетием позже выделил чистый фосфор. А Парацельс, он же Филипп Ауреол Теофраст Бомбаст фон Гогенхейм, впервые описал цинк, европейской науке ранее неизвестный. Да что Парацельс! Даже Кеплер, выведший знаменитые формулы обращения планет вокруг Солнца, получил их тогда, когда искал универсальный закон, объединяющий всю Вселенную. Чем он в этом смысле отличается от халдейских астрологов? А Новалис искренне верил, что над природой, как равно и над историей, властвует мистика чисел. «Разве все в мире не преисполнено божественного значения, разве не находится в симметрии, в странной взаимосвязи? Разве бог не являет себя в математике, как и в сути других наук»? В общем, разница, видимо, невелика. Просто магия сразу же проникает в то, к чему наука движется постепенно.
У него, впрочем, были и собственные критерии. Если он по тринадцать часов может просиживать в душноватом зале библиотеки, если может пролистывать за день десятки толстенных книг, делать выписки, сводить их в единое содержание, если сил от этого становится не меньше, а больше, значит он идет по правильному пути. Никаких сомнений у него не было. Разгорались белые ночи, смещая город в шизофреническую пустоту, снова надвигалась жара, снова закручивалась над мостовыми колдовская душная пыль. Он ничего этого не замечал. Видел лишь шрифт, заполняющий бесчисленные страницы, иллюстрации, офорты, гравюры, выполненные в дрожащих чертах, свои собственные заметки, где, наверное, никто ничего не понял бы, кроме него. Он впал в какой-то лихорадочный транс, в беспамятство, в сон наяву. Время для него перестало существовать. И когда истекал в библиотеке рабочий день, ему приходилось безжалостно растирать лицо, чтобы сообразить наконец что к чему.
И еще почти месяц потребовался, чтобы подготовить эксперимент. Идея вырисовывалась у него постепенно, как прорастает кристалл, намываемый ничтожными примесями: из обрывков прочитанного, из видений, встающих перед глазами, из интуитивных прозрений, высвечивающих следующую ступень. Он не пытался ускорить этот процесс. Пусть прорастает, пусть складывается как бы само собой. Он здесь не автор, он – лишь талантливый исполнитель. Если предназначение существует, оно зажжет указывающий маяк. Он был в этом абсолютно уверен. И когда, ближе к августу, идея эксперимента сформировалась, обрела необходимую стройность и просияла всеми своими гранями действительно как кристалл, он вовсе не был ослеплен этим блеском – только взял чистый лист, карандаш и зафиксировал увиденное на бумаге. Впрочем, даже этого можно было не делать. Все было так логично, так просто, что потеряться в забывчивости уже не могло.