Малой кровью
Шрифт:
Санька весь как будто закаменел. Это было опасное состояние, он из него мог сорваться в боевую ярость, а мог и в долгую депрессию. Бывало и так, и так. А сейчас ни то, ни другое вроде бы ни к чему…
Русло Сан-Хоакина, главный ориентир, по которому они шли, заметно сузилось. Главная река Калифорнии была, по существу, жалким ручейком, который, возможно, в дожди и половодье раздавался до размеров нормальной реки – но это явно не сейчас.
Сделали бы, как в Сахаре, подумал Санька. Полторы сотни антигравов по верховьям рек – и вот вам непрерывное дождевое водоснабжение. Не срослось почему-то, Яша на Мизели об этом рассказывал,
Санька покосился на Якова. Тот сидел в страшной позе: скрючившись, упёршись локтями в коленки и вогнав костяшки пальцев глубоко в глазницы.
Чарли и коты тихо жались друг к другу сзади. У них был вид людей, только что чудом выбравшихся из глубокого омута и от чудовищной усталости ещё не верящих в спасение.
Солнце стояло довольно высоко, но Санька знал, что здесь, в тропиках, это обман: сядет быстро, и тут же обрушится тьма. Впрочем, часа полтора светлого времени оставаться должно… Он посмотрел на часы, потом вниз. Река уходила резко влево. Куда теперь, хотел спросить он, и в этот момент Яков приподнял голову. Глаза были красные щёлочки, рот приоткрыт. Секунду он сидел с абсолютно отсутствующим выражением. Потом вскинул руку: ни слова!.. И наконец сказал:
– Есть…
– Что?! – Санька уже знал, что.
– Она. Слышу. Там… – и показал точно на садящееся солнце.
Санька мгновенно положил кораблик в вираж.
…Наверное, они хотели и дальше поддерживать в ней эту неуверенность, это чувство неопределённости, неразличимости яви и бреда, но промахнулись с дозой. Потому что, когда Юлька дошла до того момента, когда подхватывала полными горстями из ведра какую-то вонючую грязь и мазала ею бурую стену, чтобы на стене проступали и начинали светиться фразы: «Она всё-таки приходит в себя…» – «Нет, активность нормальная…» – «Да ты сюда посмотри!» – «О, дерьмо…» – «Что будем делать?» – «Вкатить ей ещё дозу?» – «А ребёнок?» – «А очнётся?» – «А может… Эй, ты меня слышишь? Слышит…» – «Точно, надо что-то делать…» – «Всё, поздно, ничего уже не сделать, слетели с точки…» – «Звать?» – «Зови… да не её зови, а шефа, давай, давай…» – «Вон он, сам пришёл», – когда вместо того, что проступало прежде, начали вдруг проступать эти фразы, то и всё вокруг постепенно, но быстро начало делаться плоским, жёстким, сухим, картонным, пыльным и грубо размалёванным. На миг ей показалось, что она возвращается в то хранилище всех знаний мира, запечатлённых на зёрнышках риса, но нет, только показалось, на самом деле это была сцена с висящими разлохмаченными захватанными кулисами и стеной огней рампы, отрезающей от неё весь зрительный зал. Она сидела в кресле, глубоком и прохладном, кресло покачивалось и скрипело монотонно, но почему-то не раздражающе. Те, кто с ней разговаривал только что, стояли по сторонам и чуть сзади, и у неё не было желания на них смотреть, потому что они были ей скучны и немного отвратительны. Поэтому она посмотрела на себя: полосатая пижама, гнусное розово-зеленоватое сочетание цветов, да ещё поверх полосочек нарисованы очень натурально всякие насекомые и пауки. По доброй воле она никогда бы не влезла в такую пижаму… Потом раздались шаги – как положено шагам на сцене, отчётливые и громкие. Акцентированные, вспомнила она.
И поняла, что забыла всё, о чём с ней разговаривали те, кто стоит сейчас по сторонам. О чём-то важном, но…
Это испарилось, как эфир.
Преобразилась сцена. Ещё полувидимые за световой завесой, наметились окна – огромные, в три четверти стены, и за окнами то ли садились, то ли вставали солнца – по одному за каждым. И как на картинке в глянцевом журнале, на фоне одного из закатов (всё-таки это был закат, она не знала, почему, но закат) чернели две пальмы с веерами трепещущих листьев, кажется, дул ветер, вот почему закат кровавый, это ветер. Вместо кулис развевались лёгкие занавески, и под потолком звенели бамбуковые колокольчики. Полосатая её пижама превратилась в шёлковый костюм, тоже в полоску, но теперь еле заметную, из каких-то намёков на разницу в оттенках. Зелёный или розовый? Скорее, зелёный. Но с бархатистой изнаночкой цвета, с переливом, намекающим на розовый.
Зоревуй.
И без всяких там тараканов, только бабочка чуть повыше левого колена.
Красиво.
Она сжала зубы.
Шаги, приближающиеся (акцентированно) уже вечность, наконец соизволили приблизиться. Она смотрела в ту точку, где они остановились, и не видела ничего. Наверное, рампа (уже невидимая) продолжала слепить глаза.
Она попробовала смотреть сначала одним глазом, потом другим. В детстве у неё была такая игра. Когда она была маленькая, левый глаз видел всё в розовом цвете, а правый – в зелёном. Если смотреть обоими сразу, то получался нормальный общий тон, а если один прикрыть – то с акцентом. Акцентированно зелёный или акцентированно розовый. Жуть, если вдуматься. Но маленькой она не вдумывалась, а с возрастом это почти прошло.
Сейчас она попыталась повторить тот детский опыт, и что-то получилось. Это действительно мешал свет. Если смотреть только левым, что-то человекообразное, но пустое – сплеталось из нитей теней от пола и до чуть ниже плеча, а если правым – то часть головы, лица, левая рука, – тоже пустое, пустое.
Потом она сильно зажмурилась – до звёзд – и посмотрела двумя. Звёзды медленно меркли, а позади них проступал из огненного марева заката человек.
Потом он вынул из ничего стул и сел напротив неё.
Закат медленно гас. А может быть, гас быстро. Она пока не понимала, что есть быстро, а что есть медленно.
От человека исходило то, что она ненавидела больше всего на свете: тёплая участливость и готовность прийти на помощь – настолько сильные, что в ответ на них хочется вырваться из шкуры, сокрушить преграды и даже убить всех, кто против.
Марцал.
Она подумала так и постаралась отодвинуться. А он почувствовал всё и стал почти человеком. То есть если бы она не видела его секунду назад, то никогда бы не заподозрила…
– Простите, – сказал он. – Я должен был сообразить, что… – он замялся почти естественно.
Всё-таки она научилась их разгрызать. Раньше такой заминке она бы поверила.
– Простить? – прохрипела она и вдруг вспомнила самогонный аппарат Пола-дэдди. – Черта с два!
– Вы не поверите, – как ни в чём ни бывало продолжил марцал, – но меня зовут Конан. На самом деле. То есть если произносить строго, как это у нас принято, то первая «н» звучит слабо – в треть тона, – но я уже привык к тому, как произносите вы. И говорят, что в профиль я немного похож на вашего президента.
– Льстят, – сказала Юлька. – Где я и что со мной? И по какому праву?
– Эта вилла называется «Вересковый холм». Она принадлежит компании «Розен и Розен», производство детского спортивного инвентаря и игрушек, основана в тысяча девятьсот тринадцатом году, представляете? Вилла построена немного позже. На её территории расположен очень большой винный погреб, один из самых больших в Калифорнии. Мистер Розен хочет задать вам несколько вопросов – возможно, не самых приятных, но совершенно необходимых. Сейчас он придёт…