Малый народ и революция (Сборник статей об истоках французской революции)
Шрифт:
120
некотором граде равных, исключительно умственном и идеальном, формируется душа философа и гражданина. Отсюда также необходимость употреблять силу и хитрость против большинства людей, не относящихся к этим привилегированным носителям сознания и разума. Это обязанность посвященных. «Надо заставить людей быть свободными» [53] , — сказал Руссо. Якобинцы 1793 г., имевшие дело со взрослыми людьми, принимались за это с помощью террора; якобинцы 1909 г., у которых есть время позаботиться о детях, — вводя принудительное преподавание и узаконивая раскрепощение умов. Навязанная таким образом свобода — это догма, которая превосходит и подчиняет действительную волю народа в одном смысле, как политическая или религиозная власть — в другом. «Свободный народ» якобинцев не существует и никогда не будет существовать, он сам себя творит, как ренановский бог. Это предельный закон, ведущая мысль глубокого религиозного
53
Contrat social, 'Ed. Dreyfus-Brisac, p. 38.
Напротив, для всех, для непосвященных, свободный народ — это масса, разнузданная толпа, предоставленная самой себе, инстинктам, сиюминутным внушениям, не знающая ни узды, ни власти, ни закона; такая, какой она явилась в июле 1789 г. изумленным взорам «философов»: огромное чудовище, бессознательное, орущее, в течение пяти лет наводившее ужас на Францию и оставившее в душе тех, кто это видел, неискоренимый страх — кошмар, который витал над двумя третями XIX века и у трех поколений заменял исчезнувшую лояльность; но как исторический феномен он был плохо понят
121
и никогда не изучался непосредственно и сам по себе до Токвиля и Тэна.
Все историки говорят о народе — это, конечно, нужно, поскольку он действует всюду, — но говорят всегда о его делах, о его героях, о его жертвах и никогда о нем самом. Все уделяют место в своих повествованиях этому огромному анонимному персонажу, который смешивается с реальными лицами, подобно тому как высокие аллегорические фигуры соседствуют с портретами конкретных людей на картинах Мантеньи. Вот под июльским солнцем, под каштанами Тюильри, желчная физиономия Демулена — и народ; вот 6 октября, Ассамблея, у барьера — Майяр, в засаленном воротнике, со злыми глазами и обнаженной саблей — и народ; вот 4 сентября 1792 г. в калитку Аббатства входит в красновато-бурой одежде элегантный Бийо, шагая через лужи крови, чтобы не испачкать чулок, вон толстая шея Дантона — и народ. Подробно известно, до мельчайших деталей, кто такие Дантон, Демулен, Майяр, Бийо — детали сами по себе неинтересные, поскольку это достаточно заурядные люди; о народе же не известно ничего — и тем не менее это он все сделал: увез короля и членов Ассамблеи, перерезал пленников. Речь идет лишь о его поступках, никогда о нем самом. Он просто есть, но не объясняется и не рассматривается.
Оказывается, что такая лень непосвященных весьма на руку нынешней идее посвященных: вместо «народа» г-на Тьера, который является лишь словом, Мишле ставит «якобинский народ», который является идеей. Из невежества одних, из мистицизма других рождается странный политический миф о народе как коллективном и в то же время индивидуальном существе, кочующая через всю историю начиная с Минье и кончая г-ном Оларом. Мишле храбро
122
делает народ героем своей книги: «Я увидел…, что эти блистательные, могущественные говоруны, которые выразили мнение масс, несправедливо считаются единственными действующими лицами. Они получили такой импульс, какого сами не дали. Главный участник — народ. Чтобы его снова найти и поместить на его законное место, мне пришлось восстановить истинное значение честолюбивых марионеток, за чьи веревочки народ тянул и в которых до сих пор видели и искали скрытый ход истории» [54] . И вот чудо: Мишле прав. По мере того как открываются факты, они, кажется, подтверждают эту фикцию; факт налицо: эта безначальная и беззаконная толпа, настоящий образ хаоса, управляет и командует, говорит и действует в течение пяти лет, определенно, последовательно и замечательно слаженно. Анархия дает уроки дисциплины обращенной в бегство партии порядка. Став «патриотской», масса французов будто бы обрела единую и невидимую систему, которую мельчайшее происшествие заставляет всюду разом всколыхнуться и которая превращает всех французов в одно большое тело. Одинаковые наказы в ноябре 1788 г., от Ренна до Экса, от Меца до Бордо; одинаковые наказы в апреле 1789; одинаковое беспричинное смятение к 10 июля, одинаковые волнения 20-го, вооружение 25-го; один и тот же «патриотический» государственный переворот, в виде попытки или удавшийся, во всех коммунах королевства, с 1 по 15 августа — и так далее до самого Термидора. 25 миллионов человек на пространстве в 30 000 кв. лье действуют как один. «Патриотизм» произвел нечто большее, чем общность идей —
54
Histoire de la R'evolution. Предисловие к изданию 1847 г.
123
моментальную согласованность действий; общественное мнение, в нормальном состоянии являющее собой критическую силу, становится силой инициативной и действенной.
Даже лучше: чем дальше продвижение вперед в Революцию, тем больше обостряется разница между патриотическим и нормальным общественным мнением; различные в 1789 г., они противоположны друг другу в 1793 г. Чем больше разгорается патриотизм, тем меньше голосуют; чем больше народ становится хозяином, тем больше становится изгнанников и запрещенных — классов, городов, целых областей; чем больше отречений от власти, тем больше тирания, — до того дня, когда было провозглашено революционное правительство, то есть непосредственное управление народа народом, постоянно собранным в свои народные общества. В тот день были официально упразднены выборы и пресса, фактически отмененные много месяцев назад, то есть отменено все нормальное информирование страны. Обращение к избирателям карается смертной казнью как в высшей степени контрреволюционное преступление: это потому, что враги этого народа слишком многочисленны, более многочисленны, чем он сам, и могли бы оставить его в меньшинстве. Так якобинский народ укрощал толпу, а «всеобщая воля» поработила «большинство». Этого факта теоретики не предвидели. Руссо хорошо сказал, что всеобщая воля права перед большинством; практика показала, что всеобщая воля может подчинять себе большинство и царить не только по праву, но фактически, силой.
Но тут профаны возмущаются, отказываются признавать этот народ, который они смело приветствовали четыре года назад. Кричат, что это заговор, секта,
124
тираны. Они не правы. «Патриотический» народ 1793 г., конечно, тот же самый, что и в 1789 г. Ни в какой из моментов сила Революции не заключалась в людях, в вожаках, в партии или в заговоре. Она всегда была в коллективном существе, всегда похожем само на себя. Что же такое этот Малый Народ философов, тиран большого народа, этот исторический незнакомец?
К славе Тэна послужит то, что он первый осмелился взглянуть на него прямо и потребовать у него документы. Он первый захотел определить, понять этот революционный феномен, познакомиться с «народом-сувереном», с «патриотским общественным мнением» 1789–1794 гг. — пяти лет царствования философской свободы. Одно это усилие должно было вызвать революцию в исторической науке, ускорить рождение нового метода. В какой мере ему это удалось? Это мы и хотели бы увидеть; к тому же нет более удобного случая, чем этот спор, который сводит лицом к лицу предшественника новой исторической школы и одного из самых видных ныне живущих представителей старой школы. Поговорим немного об этом.
2. Эмпирическая критика
Я сразу перехожу к личным нападкам. Тэн ищет рекламы, считает г-н Олар, поскольку очень хочет, чтобы его читали; он презренный мещанин, консерватор по трусости своей, поскольку Коммуна внушает ему ужас; он сноб, поскольку ему рукоплещет «высший свет». Надо закончить этот портрет: по словам г-на Олара, это был неловкий, «бестактный
125
человек»; он нашел способ напечатать свой «Старый Порядок» при герцоге де Брогли, свою «Конституанту» при Ферри, сказать правду всем правящим партиям, и он за это заплатил: он никогда не стал признанным историографом и не получил кафедры в Сорбонне.
Перейдем к серьезному выпаду Олара, который составляет предмет этой книги: эрудиция Тэна якобы недоброкачественна, это обширное нагромождение фактов и свидетельств — лишь обманчивая внешность. Проверьте: шифры не те, цитаты искажены, свидетельства недействительны, подлинные источники оставлены без внимания.
Могут сказать: мелочный труд, труд термита против гиганта. Я так не думаю. Так, г-н Олар написал единственный труд, который оказался убедительным для критики, — который оказался даже, как мы увидим, полезным для Тэна — ибо он написал сочинение точное и полное. Нам в этом порукой, во-первых, его ученость — общепризнанная; затем, его труд, занявший два года работы; наконец, его страстность, вспыхивающая на каждой странице: «сногсшибательная фантазия» (с. 267), «фантасмагория» (с. 138), «философский роман» (с. 64), «антиисторический парадокс» (с. 58), «образчик клеветы» (с. 159), «тенденциозные ошибки» (с. 86) — таковы его эпитеты. Тэн — это лихорадочный импровизатор и, так сказать, «иллюзионист» (с. 63), «одержимый педант» (с. 254), «у него дар неаккуратности», «он все время в состоянии какого-то болезненного и страстного упорства» (с. 117). Короче говоря: это больной. «Следует говорить, скорее всего, о своего рода патологии» (с. 328).
Не будем сетовать на эту ядовитую злобу: наука, труд и недоброжелательство — это три условия
126
полезной критики, которая ничего не прощает своей жертве и ошибается лишь перед ней. Перед ней ничто не устоит, что не звучит громко. Посмотрим же, что устоит.
Ошибки и пропуски — такова, по мнению г-на Олара, в итоге ученость Тэна. Рассмотрим вначале ошибки. Я бы хотел подражать г-ну Олару, конечно, не в пространности, но в точности его критики, и представить образчик этой критики, отдельный, несомненно, но исследованный пункт за пунктом: боюсь, это самый нудный способ судить о ней, но единственно убедительный. Возьмем для примера 1-ю книгу «Революции» Тэна — «Стихийная анархия», которой г-н Олар посвящает с. 78–90 своей главы III.