Марафон длиной в неделю
Шрифт:
— И я считаю: красивая.
— Нравится?
— Ну, так сразу...
— Женщины, капитан, нравятся сразу.
— Не говори. Я считал, не нашего полета, а видишь, оказывается...
Бобренок поправил подушку и сказал назидательно:
— Ты — офицер, капитан, для нее это, представляешь, что значит? Да и вообще — мужчина ты видный.
— Молоденькая еще...
— Не так уж и молода, под тридцать.
— Чуть ли не десять лет разницы.
— Нормально.
— Честно?
— Вполне.
Толкунов вдруг тихо и радостно засмеялся.
— Я сразу
— Счастливо тебе, — искренне пожелал Бобренок, закрыл глаза и сразу увидел Галю. Сидит утром в саду или на крыльце — теперь уже прохладно. Вот она вышла в сад в плаще, который он подарил ей, — прекрасный, теплый плащ, модно сшитый, и сидит любимая женщина под деревом. Яблоки нападали в траву возле нее, зеленые и красные, всюду трава, яблоки и деревья, а Галя поднялась и гуляет в саду — самая красивая и самая любимая в мире. Но о чем спрашивает Толкунов? Кажется, его хмурому и нелюдимому капитану наконец понравилась женщина. Раньше за ним этого не водилось, по крайней мере Бобренок никогда ничего подобного не замечал.
— Скажи-ка, майор... — Кровать заскрипела под Толкуновым, наверно, приподнялся на локте и в темноте вглядывается в Бобренка. — Скажи, как мне подступиться к ней?
Бобренок фыркнул в подушку.
— Тут, капитан, рецептов нет, — ответил он вполне серьезно. — Смотря по ситуации.
— Не умею я.
— Никто этому не обучен.
— Ну вот ты впервые Галке как сказал?
Бобренок вспомнил, как шли они с Галиной по меже среди нескошенных хлебов с васильками где-то в Белоруссии. Он нарвал цветов и подарил ей маленький букетик. Галя держала его и смотрела выжидающе, глаза светились синевой, точно, как васильки, пахло горьковато-сладко цветами и недозревшим хлебом... И он ничего не сказал ей, слов не было совсем, они как-то странно растаяли и затерялись, да и разве нужны слова, когда глаза девушки излучают васильковый свет и нежность?
Именно тогда он впервые понял, что такое любимая женщина. Поцеловал ее несмело, как неопытный мальчик, да он и был неопытным в этих делах, хотя и носил офицерские погоны. Едва коснувшись ее желанных и сладких уст, испугался, схватил за руку, и они побежали дорогой в хлебах — ведь все уже было сказано. Бежали и смеялись счастливо, как умеют только влюбленные. Но как рассказать об этом Толкунову? Бобренок крепче прижался щекой к подушке и сказал сонным голосом:
— Спи.
— Не хочешь? — обиженно засопел Толкунов.
— Скажи просто: люблю тебя.
— А если она?..
— Откажет?
Толкунов помолчал, приглушенно кашлянул и сказал то, что, по-видимому, больше всего тревожило его:
— А если осмеёт?
— Брось, — серьезно возразил Бобренок, — никто не посмеет смеяться над тобой.
— Думаешь?.. — облегченно вздохнул Толкунов, и чувствовалось, что слова майора успокоили его.
Он задал Бобренку еще какой-то вопрос, но майор уже не слышал, точнее, понимал, что Толкунов о чем-то говорит, и даже пытался уяснить смысл его слов, но ответить не мог — спал.
Бобренок проснулся рано, однако Толкунова на кровати не увидел — капитан плескался в ванной, и Бобренок, ожидая своей очереди, сбросил одеяло и растянулся, лежа на спине. Майор, будто всматриваясь внимательно в потолок, не видел ничего, да и не помнил ничего, даже васильковых снов, — думал о дневных заботах, и ощущение тревоги постепенно овладевало им.
Они проспали ночь спокойно, никто не позвонил, значит, ночью рация не выходила в эфир. Это означало: шпионы или не собрали материал для шифровки, или передислоцировались куда-то из города, а может, просто испортился передатчик?
Капитан обул новые, почти не ношенные хромовые сапоги, щелкнул каблуками и полюбовался блестящими голенищами, немного опустил их, чуть сморщив, как делают пижонистые лейтенанты, и потянулся к парадной коверкотовой гимнастерке. Бобренок никогда не видел ее на капитане, однако знал о ее существовании, Толкунов как-то хвалился, что такой нет у самого полковника Карего. И все это, вместе взятое, — выбритость, наодеколоненность, какая-то приподнятость Толкунова — свидетельствовало о неординарности его замыслов.
В передней прозвенел звонок, Толкунов насторожился — не за ними ли? — и выглянул в дверь.
Тревога оказалась напрасной: пришел сосед пани Марии, он жил напротив, офицеры уже познакомились с ним. Мимо капитана прошмыгнула пани Мария, она подала соседу руку, и тот, наклонившись, поцеловал ее.
Толкунов отступил к комнате. Этот поступок соседа не то что озадачил, поразил его. Капитан знал, что некоторым женщинам целуют руки, читал или слыхал об этом, но сам никогда не видел такого и в глубине души считал этот акт не только бессмысленным — противоестественным: руки женщинам целовали помещики и буржуи, ну и пусть себе... Но буржуи уничтожены, да к тому же женщины получили равные с мужчинами права — зачем же целовать им руки?
А может, этот сосед из недобитых?
Толкунов пристально взглянул на него. Кажется, нет, и пани Мария говорила, что он работает слесарем на заводе, значит, свой человек, труженик и рабочий класс — к чему же буржуазные привычки? И кому целует руку? Своей соратнице по классу, хоть и называют ее пани Марией, но ведь она обычная работница и завтра пойдет в фабричный цех...
Толкунов хотел бесшумно скрыться в комнате. Увиденное огорчило его, и ему захотелось уединиться, но хозяйка задержала капитана.
— Мой сосед спрашивает, — сказала она, — не хотят ли паны офицеры грибов? Родственники приехали из села и привезли маслят, продают недорого, и можно было бы нажарить.
— Давайте ваши грибы, — ответил Толкунов резковато.
Сосед исчез за дверью, и лишь теперь пани Мария заметила перемены во внешнем облике Толкунова.
— Пан капитан сегодня такой элегантный, — воскликнула одобрительно, — что в пана можно влюбиться!
Вдруг Толкунов начал краснеть. Почувствовал, как сначала побагровела у него шея, потом щеки и даже лоб запылал.