Марина
Шрифт:
— А это Кирилл Владимирович, мой второй помощник, его вы знаете… Это Ксения Ивановна Доманская, преподаватель сценической речи. Мы будем вас учить будущей профессии. А сейчас каждый опять будет читать. Только не то, что мы уже слышали. Попрошу любимые стихи. И, прости господи, никаких «Ворон и лисиц». Начните вы, девушка, кстати, как вас зовут?
— Жанна.
— Вот и начните, Жанна…
— Вы знаете, — Жанна опять опустила глаза (впрочем, поднимала ли она их?), опять покраснела. — У меня горло болит… Я не владею голосом… сейчас… Вот, у меня тут справка от ларинголога. На неделю.
Черт знает что такое: переводка, министерство, канцелярия, справка.
— Ладно,
Мальчишка взвился, с надеждой посмотрел на свою Чудакову и выпалил предварительной скороговоркой:
— У меня почти все стихи любимые. Только я не сообразил. А пока я думаю, я Жанне скажу, что от горла надо дышать над картофельным паром. Знаете, оказывается, пар от воды резко отличается от картофельного пара. Теперь стихи. Корней Иваныч Чуковский! «Муха–Цокотуха»! Поэма!!!
Муха–муха, Цокотуха,
Позолоченное брюхо!
Муха по полю пошла,
Муха денежку нашла…
На поэму Покровский себя сегодня не запрограммировал, она оказалась сюрпризом, к тому же приятным. Удивительный мальчишка: ни особого ума, ни опыта, но такие россыпи… Он не только прочел поэму, но протанцевал ее от начала до конца. Ладно Машенька, но и Кирилл, и Ксения Ивановна хохотали до слез, что не помешало Ксении Ивановне сказать:
— Свистящие! Свистишь, ландыш мой!
— Разве свистел? — удивился Стасик. — Хотя мог, наверное, раз вы говорите…
— Присвистываешь на букве «с»! Садись, потом займемся.
— Почему потом? Можно и сейчас… — с готовностью начал Стасик, но Чудакова дернула его за руку и попридержала несколько мгновений. Старательность и активность своего приятеля она сгладила тем, что прочла очень короткое и страннее по выбору стихотворение Пушкина:
Урну с водой уронив,
Об утес ее дева разбила…
После монолога Чацкого это прозвучало на удивление строго, но и женственно. Мастеру захотелось, чтоб она почитала еще, но Ксения Ивановна успела сказать: «Замечаний не имею» — прежде, чем он открыл рот.
Рыжая Ксана Хованская, как грозой, разразилась Маяковским. Читала про упавшую лошадь. Шумела, гремела, гоготала: «Лошадь упала! Упала лошадь!», так яростно ненавидя собравшуюся над поверженной лошадью толпу подонков, что, случись эта история в самом деле, с ней самой, а не с Маяковским, она одна разгромила бы всех и одним рывком поставила лошадь на ноги вместе с телегой. Секрет такого яркого сопереживания, по мнению Мастера, раскрылся под конец. Лошадь тоже была р ы ж а я!
Анютка Воробьева прочла «Сероглазого короля». Хорошо прочла, умничка, ей ли не понимать стихов!
Потом был Лагутин… Один раз Покровский уже закрыл глаза, когда взял его в свою группу, теперь пришлось закрыть во второй раз. Чтение было от лукавого, холодноватым, напыщенным. Покровский заскучал. Смысл стихов до него слабо доходил, хотя это были его любимые стихи.
Февраль. Набрать чернил — и плакать…
Потом он задремал, успев подумать, что стареет.
Он до сих пор не мог бы точно ответить на вопрос, что такое Театральный институт. Это все–таки странное заведение, и привыкнуть к нему невозможно. Особенно первый курс. Открываешь, например, какую–нибудь дверь, а там ходят кругами двадцать сумасшедших и, бия себя в грудь, гундосят: «У лукомо–о–о–рья дуб зеленый. Златая цепь на дубе том…» Сценическая речь называется. А за другой дверью — люди на четвереньках бегают, животных изображают. За третьей — вдевают невидимую нитку в невидимую иголку.
Надо ли так? Должно ли быть именно так? Чем больше Мастер учил других и учился сам, тем больше сомневался именно в этой системе обучения, как сомневался и во многом другом. Зажился, думал он о себе. Хотелось вернуть молодую горячность и уверенность в себе и своем деле. Молодые творят, старые — сомневаются.
Сколько Покровский себя помнил — он всегда сомневался. Такой уж он был человек. Воспитание, что ли? Он был сыном попа. Отец его имел приход в маленьком местечке на Псковщине. Он был тем самым «батюшкой», который мало отличается от обычного мужика, живет мужицкими интересами и больше думает о реальной жизни, чем о церковных догмах. Отпеть, окрестить, собрать барахлишко для многодетной семьи, дать кому–то бесплатно хоть самое простое лекарство, выслушать запутавшегося мужика или бабу, написать прошение для неграмотного — не много это, но и не мало. Сильной верой русский мужик в тех местах не грешил, и батюшка Покровский с мужиком не спорил, скорее сам перенимал от него чуть скептический взгляд на церковь, однако жил он по строгим законам человека истинно верующего, принципиально беззлобного: добра не копил, козней не строил, к людям был терпим.
Совсем недавно понял Покровский, как умен был отец в своей простоте, как постоянен и тверд в добре. Вспоминаются Мастеру споры отца с сановитым его братом, У которого они изредка гостили в Питере, тогда непонятные, недослушанные, вспоминаются отрывками, хотя сейчас было бы очень важно вспомнить не только их суть, но и подробности.
Дело в том, что каждый из братьев считал другого Дураком. Дядя с высоты своего положения говорил отцу об этом прямо, отец дяде об этом никогда не говорил. Не потому, что уважал брата за высокий сан, а просто считал бесполезным, что тоже было умно — не спорить с дураками. Дядя оскорблял отца, выводил его из себя, но вывел всего лишь раз, когда посягнул на Льва Толстого. Толстой был страстью отца, они с матерью читали его вслух, на детских его книгах учили Покровского грамоте. И отец отказался публично предать его анафеме, когда Толстой был отлучен от церкви.
— Вы не знаете человека, вы не знаете его, — кричал отец дяде, — вы рвете друг у друга шапки и ризы, боитесь истинной веры, боитесь истинных людей!
— Погоди, грядет антихрист, — возражал дядя, — и первое, что сотворит он — сожжет книги Толстого и развеет по ветру прах. Любезный тебе мужик с вилами сотворит это.
В такие минуты старик ненавидел своего брата (а мог старик ненавидеть!), но и жалел, и молился за его душу. Но это если вспоминать о серьезных спорах отца с дядей, о редких вспышках страстей.
Вообще же отец был смешлив, способен на паясничество, на игру, даже на розыгрыши. Что–то иронически–игровое было в его отношениях с матерью. Они, например, называли друг друга «батюшка» и «матушка», слегка даже обманывали друг друга, стремясь тишком–молчком помочь кому–то, утаив эту помощь друг от друга. («Правая рука не должна знать, что делает левая…») Хитрые мужики знали об этом и, подобно ласковому теленку, сосали двух маток, пока отец или божьи старушки, жившие при церкви, не выводили хитрецов на чистую воду. Быть обманутым отец не любил, и если уличал кого, то мог устроить целый спектакль по разоблачению, поставить зарвавшихся на место, не унижая их и не оскорбляя, а лишь посмеиваясь. Мужики, редко наведывающиеся в церковь, частенько ходили к попу в дом — поговорить, подумать, пошутить над кем, обсудить дела.