Марина
Шрифт:
Я поверил ей, потому что у нее нет необходимости подкупать меня лестью. Ведь это я, я выбрал ее. Я люблю ее, и еще спасибо, что она мне это позволяет.
Ребята заахали, узнав, что я подарил Маринке джинсы. Кретины. Они не знают, что я много раз хотел, просто мечтал хоть кому–то что–то подарить, а если не делал этого, то потому, что мало на свете людей, которым можно делать подарки, не рискуя схлопотать за это по морде. Когда у тебя знаменитый отец и тебя приняли в институт из жалости к тебе и из уважения к твоему папочке, надо быть очень осмотрительным. И я осмотрителен настолько, что даже скрываю, как много я работаю.
Вначале у меня было только одно желание — помочь ей. Я кидался ко всем, кто бывал в нашем доме (для себя я бы не стал этого делать), умолял, настаивал. Мне обещали, но ничего не делали. И только один человек, который ничего не обещал, кисло смотрел и тупо кивал, вдруг позвонил через несколько дней и сказал, что послушает Таню. А когда послушал, сказал мне спасибо и взял ее в Ленконцерт. Потом я помогал ей подготовить программу, а уж потом я любил ее так, что она, умная и взрослая, не могла не принять меня всерьез, позволила мне любить себя.
Кстати, Таня и приглядела мне Маринку. Нашла для нас рассказ и сказала: «Эта девочка тебя вытянет». Я возразил, мне казалось, что между нами нет ничего общего, что я несимпатичен Маринке, но у Тани своя логика. «Ты плохо знаешь себя и еще хуже — хороших женщин», — сказала она.
Я долго ходил вокруг Маринки, не решаясь ей навязываться, но как–то однажды разговорились о Льве Шаром (именно его рассказ нашла для меня Таня), и по реакции Маринки на одно лишь имя Шарого я понял, что мы с ней не такие уж разные люди. Я промямлил, что хотел бы сыграть в его рассказе, но нет партнерши. Она знала рассказ и, потупившись от смущения, предложила свои услуги. Сама!
Рассказ был очень сценичный. Юноша и девушка знакомятся в скверике. Он приехал в короткий отпуск из армии, но дома никого нет, — в сквере он ждет отца. Она вышла из колонии, и деваться ей некуда, тоже ждет отца, которого видела раз в жизни — его вызвали в суд, когда ее судили. Она издевается над его инфантильной привязанностью к папочке, потому что такой привязанности ей не понять. Он мальчик очень хороший и благородный, знает, что надо уметь прощать, уговаривает ее простить. Потом он видит отца. Оказывается, отец у них общий. Но теперь уже пацан не может его простить, бросается на отца с кулаками, потому что простить своего — совсем не то, что простить чужого. А девочка вдруг, совершенно непоследовательно, встает на защиту отца. Вот такой это был рассказ. Кстати, очень удобный для постановки — сплошной диалог.
Дома с нами работала Таня, в институте — Маша Яковлевна. Поначалу Маша Яковлевна вытаращила глаза, увидев нашу странную пару, но потом привыкла, даже стала, по–моему, лучше ко мне относиться. Из–за Маринки, наверное. А недавно она сказала моей мачехе Зойке, что, кажется, она во мне ошибалась и у меня есть способности.
Первый час мастерства мы с Маринкой сидели в кофейне на Моховой и ели сосиски — не были заняты. Маринка мрачновато помалкивала, а видику нее был — краше в гроб кладут. У меня так и вертелось на языке сказать ей: было бы о чем печалиться! Но прекрасное чувство под названием любовь не блещет логикой. Если твой друг влюбится в водосточную трубу, ты должен принять и это.
Пусть я ненавижу Новикова. Это мое личное дело. Завидую ему? Не без того. Как не позавидовать эдакой слабенькой, невинной овечке, этому интеллектуально–эмоциональному паразитику! Легко живет малыш. Может быть, Клим Воробей на первый взгляд, да и не только на первый, в тысячу раз хуже Стаськи, пусть Клима гораздо легче назвать подлецом, и это будет недалеко.; от истины, но Клим п л а т и т. То, что произошло с Климом, дорого ему далось. На него просто страшно смотреть, причем время его не лечит, а даже, кажется, наоборот. Иногда я верю, что Клим найдет возможность поправить то, что натворил, а вот Стасик… Не верю ему, не верю. И молчу.
А хороших женщин я теперь тоже знаю. По крайней мере, на Маринке просто написано, что она жаждала подцепить себе иждивенца. И нашла себе на голову объект забот.
— Как Таня? — спросила Маринка.
— На работе нормально. Дома — ад. Сынишка болеет, родители брюзжат. Меня терпят только потому, что я папин сын.
— А у тебя как?
— Отец с Зойкой вернулись. Мама… все там же.
— Это навсегда?
— Боюсь, что так. Плачет или поет песни. Врачи говорят— мало надежды хотя бы подлечить для выписки. Таня согласна ухаживать, на все согласна, но… Таня у меня героиня.
— Да, тебе с ней повезло, — она сказала это совсем убито. И опять надолго замолчала. Но я понял, что ей хочется что–то у меня спросить.
— Ну, репа, что ты хотела все–таки спросить?
— Да… видишь ли… Витька, скажи: вчера не было там, ну, у Самого… н и к а к о й репетиции?
— Была. Но мы с Новиковым не были нужны.
— Но вообще–то была? Он говорит, что Сам потрясающе репетирует. Он кое–что записал, рассказывал мне. А?
— Да. Сам потрясающе ведет репетиции.
Больше я ничего не добавил, а она ничего не спросила. Кстати, пора было идти на мастерство. До сих пор репетиции нашего рассказа проходили не лучшим образом. Вроде бы мы все делали верно, но божьей искры не было.
Репетиции, по крайней мере для меня, вещь тяжелая. Все время боишься, что прервут, остановят, слишком думаешь, правдив ли ты, и в этом страхе теряется интонация. Боюсь, что с Маринкой происходило то же самое. Тем более что всегда на репетициях присутствовал этот ее хвост Новиков. Сегодня его, к счастью, не было, зато было много народу — остались Хованская с Ивановым, Лаурка, Ермакова, даже Жанка. А много зрителей — совсем неплохо. Я люблю, когда есть зрители. Это сосредоточивает. Есть кому доказывать, есть кого убеждать. Я даже почувствовал, что оживился. Но Маринка была совершенно вареная. Мне даже показалось, что она больна — лицо красное, глаза какие–то тусклые. Мы расселись по своим кубам (вначале герои сидят на разных скамейках), она открыла книжку.
— Девушка, дайте мне половинку вашей книги, ту, которую вы уже прочли… — это была моя первая реплика.
— Как… половинку?
— Ну, она такая драная… Как называется?
— «Кукла госпожи Барк».
Первые фразы дались мне тяжело, как и всегда. Но что–то в поведении Маринки вдруг облегчило мою роль. До сих пор она играла худо–бедно как все, но играла. А сегодня она вдруг посмотрела на меня своим мутным, больным, всезнающим взглядом, и я прямо почувствовал то самое, что было написано в рассказе Шарого («Взгляд этой запыленной, коротко стриженной босячки одновременно и напугал и заинтересовал Толика. Он мог поклясться, что таких, как она, не видывал. То ли боль, то ли порок, — в общем, какой–то душок порчи был в этом взгляде…»).