Марина
Шрифт:
Он п р о г о в о р и л с я, вот что! Потому смотрел так испуганно. «Шестерка твой Стасик, шестерка…» Нет, нет, я не устрою скандала! Это унизительно, противно. Сколько месяцев мы были с ним? Август (считать или не считать август?), сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, март… нет, март еще не прошел. И все?
И этого ему хватило, чтоб исчерпать меня? Но он же сам говорил, что…
Говорил, говорил… Что я вечно вспоминаю, кто и что говорил?! Сергей тоже г о в о р и л. А что сделал? Оказывается, не все говорят, что думают.
Потом я услышала его шаги. Хорошо, что джинсы уже сняла — спрятала их в шкаф непонятно почему. Подальше.
— Ну, как репетиция? — спросила я.
— Да знаешь, сегодня, оказывается, был не наш кусок. Но я все равно сидел — было так интересно.
— Конечно, я понимаю…
— Ну, а ты как? Где была?
— У мамы, — зачем–то соврала я.
— Ты чего такая печальная?
— Нездоровится. У меня, кажется, грипп.
— Да, и у меня тоже! Где у нас градусник? Я хочу: измерить температуру.
И он измерил температуру. Она у него была нормальной. Потом он спрятал градусник в футляр. Про мою температуру он позабыл. Потом я кормила его, а он трещал что–то очень неинтересное для меня. Он вообще неинтересен для меня, вот в чем дело. С каких же пор? Уж не с этих ли, когда окунулся «в искусство»? Раньше он был невежествен, как пень, но все его поступки, все его реакции были неожиданны, точны и оригинальны. А теперь он так же невежествен, но н а с л у ш а н.
Я убирала посуду, мыла ее, он ходил за мной из комнаты в кухню и все трещал, трещал.
— Марин, да ты же не слушаешь!
— Не слушаю, — согласилась я.
— Но почему? Почему ты такая вялая, ленивая? Почему ты сопротивляешься всему новому? Как застряла на девятнадцатом веке, так и не хочешь сдвинуться, а?
— Почему? Потому что в человека не все лезет. Все лезет только тогда, когда в одно ухо влетает, а из другого вылетает.
— Что ты хочешь этим сказать?
Что я хочу сказать! Знал бы он, что я хочу сказать… Что он пуст, что он безжалостен, скуп, мелок.
— Ну что ты хочешь этим сказать?
— Простая ты душа, Стасик.
— Что это значит?
— Что простота хуже воровства.
— Ага, я понял, в чем дело! Ты это потому, что тебе нужен штамп в паспорте? Ты из–за этого. Ну и ханжа!
— Согласна. Но это мой единственный недостаток.
— Почему ты такая чужая? Ну почему ты такая чужая? Неужели ты… — он кричал, захлебываясь словами и я видела, что он кричит от неподдельного страха. Не так–то легко предавать!
— Потому что чужая…
— Ах, так! Ах, ты так? — он схватил со стола чашку и запустил ею в окно.
— Не бей чужую посуду и чужие стекла! — завопила я в ответ.
— Ах, и вещи чужие? Я куплю тебе их. Завтра же.
Он бил посуду, он злобился, неистовствовал. А я спокойно наблюдала этот спектакль, потому что это был всего лишь спектакль. Он боялся, что я могу выставить его, но наигрывал (и переигрывал) еще больший страх, большее отчаянье. И в игре тонула правда. Он был ужасающе неумен.
Но это не все. Я любила его. Неискреннего, неумного, фальшивого, актерствующего. Уж не за это ли и любила?
И он, будто поняв это, вдруг перестал вопить, замолчал, подошел ко мне.
— Но я же люблю тебя, — тихо сказал он. — А ты?
— Я тоже люблю тебя.
— И все будет хорошо.
— Да. Все будет хорошо.
Мы заткнули дыру в окне подушкой и больше в тот вечер и в ту ночь не сказали друг другу ни слова. Я — потому, что боялась выдать правду, выдать свое прозрение и тем самым ускорить конец, он — потому, что молчала я.
Утром он сказал, что в институт не пойдет.
— Маринка, не ругайся… Ты же сама вчера видела— у меня температура. Маринка, ну можно?
— Пожалуйста, твое дело.
Я не стала ловить его на вранье — откуда и какая температура, не стала ничего доказывать. Оделась, тихонько вытащила из шкафа сверток с джинсами, напялила их в ванной, чтоб он не видел, и пошла в институт.
Кажется, я заболевала.
ВИКТОР ЛАГУТИН
Маринка явилась в джинсах на другой же день. Джинсы ей шли, но она была рассеянна и печальна. Новиков вообще не пришел. То ли и вправду заболел, как она сказала, то ли все–таки понимал, что вчера произошла накладочка.
Эта счастливая дуреха Ксанка со свойственным ей простодушием кинулась поздравлять Маринку с законным браком, попутно возмущаясь, что обошлись без нее. Я глядел на Маринку и ждал, что же она ответит, а главное — как ответит.
— Да не будет никакого брака, — громко и отчетливо сказала она.
И Ксанка отступилась, наконец–то до нее дошло все, и она заговорила на какую–то учебную тему.
Кажется, большинство наших милых птенчиков торжествовало. Дело не в том, что они не любят Маринку, но она все–таки выделяется среди нас, и все это знают и радуются, неявно даже для самих себя, что ее щелкнули по носу.
Мне стало так больно, будто это меня ударили. Я видел, что у Игоря тоже от злости раздулись ноздри, что он, как и я, понимает, какая пакость случилась на наших глазах, и готов отомстить за Маринку. Но Игорь не дурак, он знает, что вмешиваться мы не имеем правая Вдруг у них еще все образуется? Пусть решают сами.
Я очень люблю Маринку. Наверно потому, что люблю Таню. Я многое и многих полюбил, когда полюбили Таню. Впрочем, я и раньше был не так уж плох, как обо мне думали, а главное — хотели думать. Сказать по правде, я и сам им подыгрывал. Вопил о своей бездарности. Естественно, что я в себе сомневаюсь, но все же не до такой степени. Таня поняла это сразу и сказала как–то: «Твои публичные угрызения или наполовину притворны, или… Нет, никакого «или» быть не может, не ценят себя ни в грош только полные ничтожества, а уж тебе достоинства не занимать стать. Не рефлексируй, а думай и работай».