Марина
Шрифт:
— Ну, ты и жрать, — ворчал Покровский, глядя мне в тарелку.
Вася подошел к нам, уплясавшийся и веселый, подозвал молодых.
Молодые у нас сегодня хорошие. Основательные ребята. Надежные. Может быть, они и выдержат тяжесть современного брака.
— Ну, ребята, — сказал Вася, — вот вы женитесь. Неплохо бы вам знать, что это бывает в жизни один раз. Другого не будет, запомните.
Вася будто подслушал мои мысли. Я хотела его поддержать, но кто–то на полную мощность врубил магнитофон. Оглушительно зазвучали джунгли. Вася засмеялся и потащил танцевать Марину. Он скакал перед ней свадебным индейцем, она же сутулилась и пожимала плечами. И казалось, что это не он старше ее на пятнадцать–семнадцать лет, а она. Она была такая взрослая, такая серьезная,
Только Анютка, попавшая в поле моего зрения, была мрачна и зла. Она тяжелым, нехорошим взглядом смотрела на отца и на Марину. Особенно на Марину. Неужели она думает… Да нет, не может быть.
Между танцующими вклинился Стасик Новиков. Марина ожила, засветилась, заулыбалась. Любовь, черт подери! И лица у всех стали такие умильные, такие сладкие. Не знаю почему, но мне не нравится эта пара. И дело не в пирогах, как думает старик. Мне не понравилось, что я встретила Маринку с узлом у ломбарда, а у Стасика тут же появился джинсовый костюм. Мне не нравится, что Стасик расцвел пышным цветом, а Маринка слиняла, улетучилась. Она работает не хуже других, старается, но это — не хуже других — для нее смерть. Ох уж эти мне соединяющиеся сосуды! Мне перестала нравиться наивность Новикова. Какая–то выгодная для себя у него наивность. Он не повзрослел оттого, что изменилась его жизнь, что ему ответили на любовь, а наоборот — стал еще более инфантильным, этакий ребенок, взбалмошный и капризный. Да и вообще на него очень плохо подействовало то, что он стал играть в массовке спектакля, который ставит четвертый курс. Я же знала, что нельзя ему позволять этого! Зачем я послушалась Маринку! Она совсем потеряла голову, а я позволила ей себя убедить.
— Ему должно быть интересно, иначе он не сможет понять, зачем он вообще учится, — уговаривала она меня. — Ему скучно делать этюды и отрывки, пусть поймет, Для чего это надо. Он же ребенок, вы же знаете…
И я позволила себя околпачить, порекомендовала его С а м о м у. С а м остался доволен. Зато я недовольна. Какое трудное заведение наш институт, видите ли. Надо, оказывается, показывать мальчику конфетку в яркой обертке, чтоб он снизошел до труда. Как дрессированному медведю. Когда их было сто человек на место, то о конфетках никто не заикался.
Общение со старшими Новикову не на пользу, это уж точно. Он, как промокашка, тут же начал поглощать чужие кляксы и ляпсусы. Для начала стал подводить своих ребят — несколько раз не явился на репетиции отрывков. Лагутин и Веселкин тоже играют в массовке у старших, но они почему–то всегда приходят на свои отрывки вовремя, а вот Новиков не может. И ведь вчера ругали его на собрании, а сегодня утром он опять подвел Иванова и Ермакову. Что он думает?
А что думает Маринка? Не боишься ли ты, голубушка, что слишком быстро уверила его в собственной неотразимости? Что человек с головой на плечах не так скор на самомнение? Ах, да, конечно, он ребенок. Как это приятно, надо же! Так и хочется встрять в эти отношения, разъяснить людям кое–что. А не выйдет — так к черту эти отношения. Мне не нравится, когда в любви один приобретает, а другой теряет, теряет, теряет…
А ведь я сейчас думаю самые противоестественные вещи. Ведь, с другой стороны, все так понятно. Ведь нам, бабам, только позволь целиком потратиться на кого–то. Чтоб дотла. Всегда так было. Только сейчас так нельзя. Нельзя потому, что раньше, наверное, у женщины и не было другой цели в жизни, да и возможности другой заявить о себе не было. А сейчас мы сами с усами, но инстинкт кормить кого–то — птенца, самца, — инстинкт остался. Это благородный инстинкт, только кто оценит! Нет, не нравится мне легкость, с которой Новиков берет. И ужасно, что никто, кроме меня, этого не замечает. Старик, и тот смотрит на него с таким умилением, с такой любовью.
— Он удивительно раскрепостился. Прекрасный будет актер, Маша, — говорит он мне.
— Да, он не печет пироги, — отвечаю я.
— При чем тут пироги?
Мне хочется послать к черту этого старого тупицу. Впрочем, подождем. До Старика всегда все доходит медленно, но если уж дойдет…
— Слушай, а ты чего–то так постарела, так пострашнела, — сказал он мне именно в ту самую минуту, когда замолчал магнитофон и к нам подошел Вася.
— Вы удивительно вежливы, — ответила я.
Он иногда отличается потрясающей бестактностью. Вася развел руками и пригласил танцевать специально для меня заказанное танго. Анютка смотрела бешеным взором теперь уже на меня.
— Ревнует, — кивнула я в ее сторону.
— Негодяйка, — ответил он. — И что мне с ней делать? Трудная девка, и жизнь у нее трудная.
— А ты поменьше входи в ее трудности.
— Как это?
— А не стели соломки. Уж так ты ее оберегаешь, так опекаешь, что у нее нет никакого иммунитета против жизни. Да и вообще — половина ее трудностей ею же и придумана, чтоб только занять тебя. Она ведь уверена, что других дел у тебя нет. — Это так, — согласился Вася, — но я… Раз уж так у нас было заведено, то так и будет. У меня есть причины бояться за нее.,.
— Я знаю, ты о…
— Да, я о Зине. Когда она пыталась рассказать
мне о том, что ее мучит, я только смеялся, говорил: «Мне бы твои заботы» — и ни на секунду даже не предполагал что на свете существуют люди, которые не так толстокожи, как я… Туп был, самодоволен…
— Ты не виноват, Вася.
— Нет, виноват. И нечего меня выгораживать.
Я не знала, как его утешать. Ведь, в сущности, он был прав. Да, был он туп, был он самодоволен тогда, в молодости. Был он здоров и, как бы это сказать, слишком телесен, что ли? В то время как Зина всегда жила только душой. Помню ее неимоверную, немыслимую для актрисы стыдливость. Она, например, даже при мне стеснялась переодеваться, никогда не поддерживала интимной бабской болтовни, да что там — она даже разговоров о болезнях не выносила, ее раздражало все, связанное с физиологией. Наши актеры считали это провинциальным ханжеством, но уж я–то знаю, что это не так. Я, например, делилась с ней всеми своими не безгрешными историями, и она никогда не осудила, никогда ничего не выболтала, всегда старалась понять. Ее всегда интересовали о т н о ш е н и я, но никогда — п о д р о б н о с т и. Впрочем, в этом мы с ней были схожи. Я, правда, гораздо более земной человек, но у меня есть тоже предел для откровенности. Кое–какие вещи должны знать только двое.
— Знаете, Маша, — как–то сказала мне Васина бабушка, — я очень не хочу, чтоб его женой стала опять такая же тонкая и хорошая женщина, как Зина.
Это ее заявление прозвучало как гром среди ясного неба.
— Но почему?
— Он не оценит. Знаете, у него группа другая… Ну как бы это объяснить… Вот, вы захотели отдать свою кровь какому–то человеку, он, предположим, умирает от кровотечения… Вы отдаете ему кровь, а он не может ее воспринять, у него группа другая… И вы умрете, и он умрет… Жертва бесполезна. Вася суетун. Он мог устроить для Зины все: работу, дом — полную чашу, почет, уважение… А души ей отдать не мог. А теперь ему надо женщину легкую, веселую, из тех, что попроще, кто оценит его квартиру и связи, как это ни стыдно говорить о своем внуке.
— Так что же, вы считаете, что он виноват в ее смерти? — спросила я.
— Нет, не считаю. Он виноват, что он такой, какой он есть, и что, между нами говоря, считал себя достаточно хорошим для Зины. А в то, что он хорош, он верил только потому, что так ему напевали знакомые, о себе самом он знает только с чужих слов, собственного же мнения иметь не может и вряд ли сможет впредь. Группа другая Другой жанр. Он благородный герой, но не из трагедий а из водевиля…
Несколько лет после этого разговора, и уже после смерти бабушки, я избегала Васи, не могла простить его, как простила она, а она ведь простила. Только совсем недавно я поняла, что бабушка смотрела вперед, понимала, что Зину не вернуть, а Васе еще жить и воспитывать дочь и во имя этой дочери никто не должен оправдывать самоубийства матери и обвинять отца, в общем–то невиновного в том, что на его долю досталось меньше души.