Марш авиаторов
Шрифт:
Я уже давно заметил: чем раньше мы с женой начинаем куда-нибудь собираться, тем позже мы там оказываемся.
Вот и сейчас мы вошли в зал, когда публика уже расселась. Хорошо еще, что разыскивать свои места было не обязательно: свободных мест было много. Жена, окинув зорким взглядом зал, молча взяла меня за руку и потянула за собой, пробираясь между спинками кресел и коленями тех, кто уже сидел на боковых местах. Она почему-то считала, что только там - в центре - идеальная акустика, хотя наверняка не знала, чем отличается "бемоль" от "грамм-моля"...
Сидевшие уже в креслах зрители
– Извините, пожалуйста. Простите. Простите. Простите. Извините, пожалуйста. Сиди, мальчик.
Терпеть не могу извиняться, но что поделаешь - первая заповедь культурного человека: в филармонии или театре надо обязательно это делать, если пробираешься не к своему месту. Вот в музее - не обязательно, поскольку там места стоячие, как в общественном транспорте, и в билетах не указаны.
Взмах палочки. Первые аккорды... Нет, это не мое... Двадцать минут - по часам - я сидел и пытался настроиться. Тщетно: "эстетическое наслаждение" никак не приходило. Видимо, оно было все-таки сродни несколько другому наслаждению и само по себе не возникало. Надо было "работать над собой", как учила жена. "Будем пробовать", - решил я, напрягся и включил воображение.
Увы. Пусто. Ни-че-го...
Я помню, в музыкальной школе нас учили, выражаясь милицейским языком, "идентифицировать" музыку: "Слышите? Что это вам напоминает? Как будто ручеек журчит... Ведь правда?
– ворковала преподавательница сольфеджио, и все должны были представлять себе этот дурацкий ручеек.
– Вот он уже сильнее и шире... И еще сильнее, и еще шире..."
А мне представлялось: вот пионеры подкрадываются к спящему коту. Ближе... Еще ближе... Вот! Поймали!
"...И вы слышите уже шум целого потока! Он бурлит и стремительно несется вперед - это торжество весны!"
Кот, как сумасшедший, скачет по улице, не разбирая дороги, а сзади грохочет привязанная к хвосту пустая консервная банка, и следом за ним с дикими криками, вприпрыжку, бегут радостные пионеры... Я, помню, тогда закрыл рот, вытер слюни - и бросил школу.
Наверное, я был испорченным мальчиком.
В детстве мне очень нравилось рисовать. И чем больше я рисовал, тем больше мне этого хотелось. Но меня почему-то отдали в музыкальную школу - учиться играть на гобое (вообще-то родители хотели, чтобы я учился играть на аккордеоне, но в этом классе уже не было мест, а в классе гобоя - были, и меня направили туда). Вся эта затея с поступлением в музыкальную школу преследовала одну благородную цель: обожавший аккордеон папа мечтал играть дуэтом. Естественно, со мной. И как только я, более или менее, научился нажимать на клапаны своего гобоя, издавая какие-то упорядоченные звуки, он сразу же привлек меня к совместным репетициям.
Для меня эти репетиции были как кость в горле: во-первых, на аккордеоне он играл только изрядно выпив, а во-вторых, слышал бы кто, как звучат аккордеон и гобой вместе... Это, наверное, так же дико, как клавесин и труба или же фортепиано и балалайка. Но тем не менее папа был уверен в том,
Репетиции наши проходили в те дни, когда папа был "в состоянии", потому что в другие дни он не улавливал гармонии. Еще бы! Сначала я подчинялся его требованиям и капризам, пытаясь вникнуть в его собственную теорию музыки, но потом мне это надоело, и я стал прикусывать хрупкий язычок мундштука. Стоили они - один рубль для папы и одну оплеуху для меня. В конце концов папе надоело платить за покусанные мною мундштуки, он понял, что из меня музыканта не получится, и освободил от посещений музыкальной школы, чему я был несказанно рад и вернулся к моему любимому занятию - рисованию.
Однажды осенью я отнес свои рисунки в художественную школу, и меня - к моему удивлению - в нее приняли, несмотря на то, что я не сдавал вступительных экзаменов и что занятия уже давно начались. Родители, когда я рассказал им об этом, ответили мне категорическим отказом. Они долго, вдвоем, объясняли мне, что художник - это не профессия, что художники - никчемные бездельники, не зарабатывающие ни гроша, и что все они - горькие пьяницы, такие же, как двоюродный брат моего отца дядя Вася, позор семьи... Они его даже как-то пригласили в гости, и он, как я теперь догадываюсь, за бутылку водки провел со мной воспитательную беседу. Посмотрев мои рисунки и определив их как абсолютно никчемные, он грустно объявил, что из меня ничего путного не получится.
"Вот видишь, - сказала мне мама, когда он ушел, - все художники - пьяницы.
– Папа не сказал ничего, потому что спал.
– Если будешь художником - тоже станешь пьяницей. А мы хотим, чтобы ты стал человеком", - закончила она.
Не знаю, стал ли я человеком, но вот художником я так и не стал. Хотя водку пить - в итоге - научился. И даже полюбил...
Поерзав в кресле, я приподнялся.
– Ты куда?
– шепотом спросила жена, удивленно округлив глаза.
– В туалет. Что-то...
– так же шепотом ответил я.
– Какой же ты - неужели не дотерпеть?!
– Не могу, - соврал я.
– Ладно, иди, - разрешила она, - только тихо...
– Хорошо-хорошо, - сказал я и, согнувшись в три погибели, пробрался к боковому выходу.
В вестибюле я с наслаждением стал прохаживаться взад-вперед, разминая ноги. Хотелось курить. Я достал пачку сигарет и обнаружил, что забыл зажигалку в куртке, а номерки остались у жены. У будки вахтера стоял рабочий и о чем-то беседовал с вахтершей. Я прикурил от его зажигалки, пустил струю дыма в потолок и обнаружил висевшую на стене маленькую телекамеру.
– Ого, - сказал я рабочему, - а у вас здесь строго!
– Да... как положено, - ответил он.
– А зачем она?
– кивнул я на камеру.
– Чтобы у музыкантов инструменты не увели?
– Да ну, кому они нужны... Начальству просто деньги девать некуда. Вон, смотрите, - подозвал он меня.
Я подошел к будке. Там сидела старушка-вахтерша, а перед ней на столе стоял цветной двадцатиоднодюймовый телемонитор с надписью "SONY". На экране застыло изображение внутренней стороны входной двери и узкой трапеции пола под ней.