Марья
Шрифт:
– Ну ты шпынь!
– засмеялся женский голос. Смех поддержали и остальные.
– У-у, жеребцы! Че ржете-то?
– вяло злился дед Анисим.
– Ладно-ладно. Продолжай. Чем дело кончилось?
– Сплю я как-то, - продолжал дед.
– Сон мне мерещится необычайный. Будто я в кузнице делом своим занимаюсь, да вдруг дверь растворяется и входит графиня эта... Голая!
– Надо же так напиться!
– смеялся кудрявый парень.
– Не пил я! Бог свидетель, не пил! Меня тоне изжога от браги донимала... А графиня была голая. Будто в баню пришла, а не в кузницу. Лядвеи играют,
– Шалыган ты был, дед Анисим!
– ехидно вставила дородная баба.
– Не то что ныне.
– Я и щас еще о-хо-хо!
– раздухарился дед и потянулся к бабе, чтобы схватить ее за грудь, но вляпался опорной рукой в конский помет.
– Тьфу ты, язва длинногривая!
– выругался он неведомо в чей адрес.
Лошади запряли ушами. Дед Анисим не знал, смеяться ему или злиться. Он торопливо вытирал руку об траву и портки.
После тяжелой работы людям в охоту повеселиться, но уважение к старшему заставило их вскоре притихнуть и уговаривать деда закончить рассказ.
Посопротивлявшись, он продолжал:
– Грит мне, значить, графиня: "Приходи по третьему дню к Красной горе. Ждать буду", - и исчезла, как туман на заре. Пришел я в назначенный день к Красной горе. Сижу жду, камушки в речку бросаю. Вдруг выходит она...
– Голая?
– Да не-е! В нарядах расфуфыренных, под подол вроде коромысло вставила. Не подол - кадка! Грит мне: "Я, Анисим свет Иванович, мужем своим отравлена. Сорок дней уж прошло, а душа моя на небо не отправляется. Знаю, кузнец, полюбил ты меня. Так отомсти же, убей мужа моего, и душа моя свободной станет". Не поверил я. А момент-то был такой раз в жизни приходится. "Ну, думаю, - не теряйся, Анисим!" Повалил я ея на траву и в губы ея алые бородой своей тычусь. Чую - Мать наша Богородица!
– губы-то холодные! А графиня смеется и белой ручкой меня ласкает. Шепчет: "Убей мужа моего, убей". Испугался я до мокротЫ в портках, пустился бежать. Как до избы добрался Богу известно...
Дед Анисим замолчал. Скупая слеза, рожденная давно высохшими глазами, дрожала на щеке. Он встал и молча пошел к балагану.
Никто не спрашивал его, чем закончилась история. Знали от стариков, что через несколько дней после случая у Красной горы Анисим ушел в неизвестном направлении и вернулся в село лишь тридцать лет спустя. О том, что произошло с ним за эти годы, он никогда никому не рассказывал.
В метровой могильной яме лежала девушка, одетая в старинный сарафан. Длинные темно-русые волосы расползлись по сторонам от ее головы, а на белоснежной шее зияла глубокая рана. Нельзя было определить, жива или мертва девушка. Рана была свежей, но кровь не била из нее. Девушка не двигалась и не дышала, но ее открытые глаза излучали живой, молящий взгляд. И он, этот взгляд, не отпускал меня.
Казалось, ступни мои пустили корни и навсегда срослись с могильной землею. Я уже не сомневался, что через несколько мгновений девушка встанет...
И се, небеса накренились ко мне, и узрел я КОГО-ТО, сидящего одесную бездны. И сказал ОН: "Эрху кай иде!"*. Я же не мог двинуться с места и не мог смотреть, ибо ослеп, как котенок, и видел только ЕГО. "Иди и виждь!" повторил ОН...
Выдернув
Я свалился в какую-то канаву уже после того, как услышал в своих ушах свист ветра и хрип, исходящий из недр моего естества.
Выбравшись из нее и оглядевшись, вместо возвышенности и церкви я увидел загоравшуюся зорьку.
Было над чем задуматься!
В кровь сбитые ноги напоминали о недавнем побеге.
Или это чья-то злая шутка, - отдышавшись, размышлял я, - или девушка, проходя ночью через кладбище, случайно упала в могильную яму. В обоих случаях мне необходимо вернуться. В первом случае, чтобы доказать этой девчонке, что я не верю ни в какую чушь и меня напугать невозможно. Во втором - чтобы помочь ей дойти до дома.
Кажется невероятным, но тем не менее я пошел в том направлении, откуда пять минут назад в ужасе бежал. Однако, блуждая более трех часов, никакой церкви и никакого кладбища я не нашел.
Уже давно рассвело, и кузнечики сухой стрекотней засвидетельствовали о своем существовании. Потеряв надежду отыскать заброшенный погост, вскоре я без особого труда вернулся в село.
– Где шлялся? спросила бабушка. Опять всю ночь у Захара гулял?
– Бабушка, - задал я встречный вопрос, - здесь поблизости есть церковь?
– Да поболе двадцати пяти километров будет.
– Нет, я не про эту. Ближе есть?
– Не-е, - ответила бабушка, - ближайшую церкву в начале тридцатых с землей сровняли.
И тогда я вывел самое, как мне казалось, реальное объяснение всему случившемуся: "Допился. У меня белая горячка!" И тогда, уже не в первый раз, меня посетила мысль, что с пьянством пора кончать. Через несколько дней я непроизвольно взял карандаш и сел за белый лист. Как будто кто-то двигал моей рукой, и вскоре я нарисовал портрет, да такой! лучше которого, без сомнения, мне уже никогда не нарисовать. По правдоподобности и выразительности он не уступал фотографии, и казалось, что лицо вот-вот оживет. Но самое удивительно заключалось в том, что это был портрет девушки из могилы.
Покос закончился.
Рано утром по селу пастух гнал коров.
– У-у-о-ох! У-у-о-ох!
– погонял он ленивых животных.
Федор завозился на печи. Скинув с себя тулуп, которым укрывался зимой и летом, он негромко застонал:
– Марька!
Марьи на нарах не было. Она давно проснулась и ушла за водой.
Федор, как всегда, проснулся тяжело. Еще спящего, нещадно донимало его похмелье. Снилась ему жена-покойница. Она хихикала и плакала, манила разделить с ней ложе могилу.
Федор с трудом спустился с печи. Держась за сон нераскрытыми глазами, он подошел к столу. Желудочные соки подступали к глотке и просили спиртного: дай, дай, дай осядем.
На столе стояла четверть. Федор налил, выпил. Но не пошла, зараза! Он бросился к сливному тазу и стал блевать. Глаза налились кровью, а желудок давил на кадык и просился наружу.
Федор отплевался, пошел к столу и снова выпил. Подождал прошла бы. Прошла. Спазмы понемногу стали отпускать голову. Легче стало.