Машина
Шрифт:
Гусев в последнее время присматривался к Фросину. Директор все решал — кого предлагать главку для утверждения на место Скурихина. Гусев боялся, что невероятный, сумасшедший последний год доконал Фросина. Он боялся, что Фросин опять сорвется, как тогда с главным. Соваться сам Гусев не стал, но через цепочку «Макаров — главный конструктор — главный инженер» Фросину предложили вылететь в Сибирь вместе с регулировщиками, проследить за доработками машин и ознакомиться с их эксплуатацией.
Такое решение устраивало всех:
Гусева — поскольку давало Фросину передышку; а Гусев твердо знал, что
Фросина — поскольку подсознательное ощущение вины не отпускало его; он обрадовался возможности лично понаблюдать за работой машины; и вообще ему невмоготу уже было возвращаться в пустую квартиру с тишиной и пыльным слепым бельмом телевизора в комнате;
главного инженера — поскольку он мог проявить власть над Фросиным, отправив его в командировку.
31
На место Алии поселили хорошенькую тихую девчонку-первокурсницу. Когда Алия заявилась в свою прежнюю комнату и попросилась пожить несколько дней, девчонки тут же приволокли с балкона замаскированную там раскладушку, предназначенную для проведывавших их мамаш. Раскладушка пряталась, ибо учинявшая еженедельные внезапные проверки комендантша, обнаружив раскладушку, тут же решила бы, что они «устраивают». По этой причине прятались и сигареты — с комендантшей связываться не хотелось. Заподозрив, она могла замучить рейдами-проверками и душещипательными беседами.
Девчонки устроили Алию, ни о чем ее не расспрашивая. Они сгорали от любопытства, поэтому про себя сочинили несколько версий, в каждой из которых Фросин выглядел злодеем, а Алия — жертвой. Эти версии были так далеки от истины, что Алия по неестественной предупредительности девчонок сообразила о существовании таких предположений.
Когда прошло первое ослепление обидой и злостью на Фросина, когда прошла боль возмущения им, Алия вдруг с некоторым смущением поняла, что, возвратись время вспять и вернись она к тому разговору с Фросиным, ей было бы нелегко принять такое бесповоротное решение.
Если тогда ее заставило уйти отвращение к любым компромиссам, как бы они ни проявлялись, то теперь она не могла вспомнить ни одного серьезного обвинения, которое можно было бы предъявить Фросину. В мыслях она все время возвращалась к тому вечеру, пытаясь вызвать в себе овладевшие ею тогда ярость и отвращение. Она искала все новые слова, которых не нашла, не бросила этому лицемеру Фросину. С каждым днем эти слова теряли силу, уже не вызывали в ней благородного негодования, которое подвигло ее, чуть не теряющую сознание от непоправимости поступка, встать и уйти — уйти, чтобы не возвращаться...
Прошла неделя, потом вторая. Алия ходила на лекции; подшучивала над наивной букваришкой — «букварями» называли первокурсников. По вечерам она занималась, готовилась к семинарам. Параллельно со всем этим внешним потоком бытия в Алии шла внутренняя работа, происходило переосмысление порядка вещей, их переоценка. Фросин сказал бы, что Алия теряет детскость. Поймав себя на этой мысли, Алия рассердилась — с какой это стати она мысленно прислушивается к несуществующим оценкам вычеркнутого ею из жизни Фросина? Но и эта злость на себя вновь кольнула ее — значит, и в этом она не свободна от Фросина, и тут он не оставляет ее равнодушной. Сразу вспомнились прежние их ночные беседы, исповеди и рассуждения — о себе и обо всем на свете.
«Самое главное,— говорил в темноту Фросин,— не оставаться друг, к другу равнодушными. Пока мы любим, сердимся, ненавидим друг друга — для нас ничего не будет потеряно. Даже из ненависти все может родиться вновь. Только если мы станем равнодушны, тогда все пропало...» Алия лежала, прильнув всем телом к растянувшемуся на спине Фросину. Она прижалась щекой и ухом к его груди. Она слышала его голос и обычным, и одновременно — из груди — гулким и незнакомым. Это было смешно, и она сказала: «Я тебя изнутри слушаю, вот здесь...» Она щекотно провела кончиками пальцев по его груди, и он понял, что она не слушала, но не рассердился. Она попросила: «Скажи еще что-нибудь». Он повторил последние свои слова — насчет равнодушия. Алия чуть приподнялась и приложила ухо к груди. В груди гулко билось сердце. Она обхватила эту грудь руками. Его грудь была широкой, рук не хватало. Их бы хватило, но ведь надо было не только обнять, но и погладить, и она шепнула ему чуть слышно: «Глупый, какое уж равнодушие...» — и уловила в темноте, как напряглось его тело: он поднял с подушки голову, потянулся на шепот. Она, не переставая обнимать, оторвалась от его груди и подалась навстречу его губам...
В один из вечеров пришла комендантша. Не раздеваясь, заглянула в каждую комнату, в туалет и кухню. Убедившись, что все в порядке и никого не прячут, она размотала платок ч и сняла мужскую дубленку. Девчонки тут же взгромоздили на газ чайник — визиты комендантши воспринимались как неизбежное приложение к условиям существования. Комендантша любила почаевничать в «аспирантской». Соломенная вдова, она давным-давно жила при общежитии. Но там, в пятиэтажном старом здании, все было как-то казенно и неуютно. Привыкнув и не отдавая уже себе отчета в этом неуюте, она тем не менее отдыхала здесь от неумолчного коридорного шарканья ног и переклички голосов, никогда не смолкавших за дверью ее комнаты на первом этаже.
Прочно умостившись в ожидании чая на стуле, она сложила на стол руки, на руки — грудь и прогудела свое обычное:
— Как у Христа за пазухой, девоньки, живете...
Тут же, по комендантской своей привычке, уткнулась взглядом в шторы и скомандовала:
— Завтра придите-ко в кастелянскую, тама новые шторки получили. Я скажу — она вам заместо этой срамоты выдаст...
Она мечтательно смотрела еще какое-то время на шторы, мысленно прикидывая на их месте новые. Потом перевела взгляд на Алию, сосредоточенно писавшую что-то здесь же, на уголке стола.
Порывшись в необъятной, как ее талия, памяти, комендантша вспомнила фамилию и доброжелательно поинтересовалась:
— А ты, Гарипова, не забываешь подружек-то? Ну и правильно, не след подружек-то забывать. Да и то — жила ты здесь вона в какой красоте.— И она окинула комнату гордым глазом. Она считала себя причастной к этой красоте и всегда, что бы новенького ни удалось выцарапать в институте, обязательно здесь что-нибудь да меняла — все хотела, как лучше.