Маска и душа
Шрифт:
— Что же теперь делать? В России тебя разыскивают власти. Желают предать тебя суду за то, что даешь деньги на революцию.
Я подумал: шутить. Но нет. В газете, дйствительно, написано:
«Ищут Шаляпина».
Собирался я посидеть подольше на море, даже опоздать к сезону намеревался, а из-за заметки поехаль раньше.
Приехал в Москву. Остановился в «Метрополе». Приходить ко мне взволнованный Мунштейн и разсказывает, что скрывается, так как его разыскивают по «делу» киевскаго концерта.
В подпольной революционной газете власти прочитали, что «от концерта X очистилось и поступило в кассу 3000 рублей». Чей же концерт может дать 3000 рублей? Сообразили: конечно, Шаляпинский.
Подумал, как быть, и решил взять быка за рога. Немедленно я написал киевской полиции, что, дескать, деньги я, действительно, дал, но на что пойдут, не знал и не интересовался знать.
Когда я даю деньги на хлеб, а их пропивают — не мое дело. Власти,
Благодаря этой истории, «Дубинушка» стала привлекать всеобщее любопытство. На концертах и спектаклях мне часто после этого приходилось слышать настойчивыя просьбы публики спеть «Дубинушку». И иногда, по настроенно, я ее пел в столице и в провинции, каждый раз, однако, ставя условие, чтобы публика мне подтягивала.
Пришлось мне петь однажды «Дубинушку» не потому, что меня об этом просили, а потому, что Царь в особом манифесте обещал свободу. Было это в Москве в огромном ресторанном зале «Метрополя»… Ликовала в этот вечер Москва! Я стоял на столе и пел — с каким подемом, с какой радостью!
Не каждый день человек радуется одному и тому же.
Между моей киевской и московской «Дубинушкой» прошло знаменательное в русской истории лето 1905 года, полное событий и борьбы. К осени разразилась всероссийская железнодорожная забастовка. Университеты превратились в места для революционных митингов, в которых принимала участие и уличная толпа. Городской народ открыто вышел из повиновения власти. 17-го октября власть уступила. Был обявлен манифест Царя о введении в России новаго порядка. России обещана свобода, конституция, парламент. Может быть, из этого и вышел бы толк: может быть, Россия действительно обновилась бы и стала мирно развиваться. К несчастью, и общество и правительство, как мне казалось, сделали все, что от них зависело для того, чтобы эту возможность испортить. Общество разбилось на безконечное количество партий, из которых каждая пела на свой лад. Одне говорили, что дано мало, другия, что дано много, И что Царь обманет. А при дворе, как только забастовка прекратилась, как только стало в стране тише, вообразили, что опасность революции была мнимая, что зря, дескать, мы труса праздновали, и решили, что быть тому, что предсказывают левые — обмануть. В самом деле, уже через несколько дней почувствовался другой ветер в стране. Быстро прошла радость, опять стало хмуро я сурово в столицах. По стране прокатилась волна погромов — громили евреев и интеллигенцию. Каке впоследствии разоблачил в Государственной Думе депутат князь Урусов, бывший товарищ министра внутренних дел, прокламации с призывом к погромам печатались жандармским ротмистром Комисаровым на казенный счет в подвальном помещении Департамента Полиции!.. А тут волновалось крестьянство. Требовало земли, жгло помещичьи усадьбы. Вспышки народнаго недовольства чередовались с репрессиями. Горячая Москва стала строить баррикады…
С этим моментом у меня связано воспоминание, не лишенное символическаго значения. В пору московских волнений я жил в Москве. Там же жил Горький. Времена были смутныя и опасныя. Москва хоронила убитаго полицией студента Баумана. Кто это такой Бауман, я не знал. Судя же по тому значение, какое в революционных кругах придавали этим похоронам, можно было подумать, что студент был человек в каком-то отношении замечательный, что он не только знал, что земля вертится вокруг своей оси, но еще и знал, как повернуть эту ось в другую сторону… В действительности, убитый революционер был, вероятно, только мужественным бойцом на баррикадах, сражался и пал на посту. Естественно, что революционеры устроили из его похорон внушительную демонстрацию. Вечером этого дня я зашел к Горькому с одним моим старым другом, уже упомянутым мною композитором и пианистом Корещенко, впоследствии, как я слышал, погибшим от голода при большевиках. На квартире Горькаго ждали не то обыска, не то арестов. Повидимому, сдаться так просто они не хотели, и в квартире писателя дежурило человек 12 молодых людей, преимущественно кавказцев, вооруженных наганами и другими этого-же рода инструментами, названия которых я не знал, так как я играю на других… Было среди этих молодых людей и несколько русских. Всем им мы пожали руки, и когда они потом просили нас петь — мы с удовольствием им пели. Песня всегда звучит прекрасно. Вечер вышел действительно отличный, несмотря на тревогу, волновавшую дом и собравшихся в нем людей… Через много лет, уже во время власти большевиков, мне пришлось быть в Кремле в квартире поэта Демьяна Беднаго. Пришел Ленин. Когда, здороваясь с ним, я сказал, что очень рад с ним познакомиться, вождь мирового пролетариата посмотрел на меня пристально и сказал:
— Да как-же, мы с вами знакомы.
Я смутился. Видя это, Ленин обяснил:
— А помните, в вечер похорон Баумана мы все сидели у Горькаго почти целую ночь?
И как-то особенно крепко пожав мне руку, добавил:
—
И так, подумал я, Ленин был тогда с нами у Горькаго, а я так невнимательно к нему отнесся, что даже не запомнил встречи. Я, друг социалистов, так небрежно отнесся к величайшему апостолу социализма — какое кощунство!.. Однако, эта деталь была очень яркой иллюстрацией к моему чувству, что все три русския революции — звенья одной и той же цепи. В 1905 году стоял уже в очереди и ждал своего часа Ленин…
А время шло. После ликвидации возстания в успешных карательных экспедиций в деревне, после бурнаго периода 1-й и 2-й Дум — наступило внешнее затишье. Правительство как будто победило. Люди знающие говорили, что благосостояние страны в эти годы поднялось, что сильно развивалась промышленность; биржа, во всяком случае, процветала, и столицы увидели многих ловких людей, наживших большия состояния и ослеплявших публику блеском своей девственной, но шумной роскоши… Однако, в глубине народных масс, в особенности крестьянских, бродили все-таки опасные пары придушеннаго недовольства. Глухая борьба между властью и революционерами не прекращалась. То революционерам удавалось убить министра, то властям удавалось зацапать и посадить в тюрьму какого-нибудь опаснаго революционера. Не сдавалась и либеральная оппозиция в Государственной Думе. Но поверхность жизни стала, во всяком случай, ровнее и глаже. Политика перестала быть общественной страстью. Люди занялись личными делами. В это время я работал с покойным С.П.Дягилевым в Европе. Спектакли наши, как оперы, так и балеты, были буквально апогеями триумфа. Мне запомнился в особенности последний спектакль в Лондоне. Не столько тем он запомнился, что английская публика устроила нам на прощанье незабываемыя овации, сколько тем, что этот спектакль волею судеб явился последним в той исторической эпохе, которой подвела такой страшный итог великая война… Чуть ли не на другой день после этого спектакля газетчики выкрикивали на улицах сенсационную весть, что какой-то австрийский герцог или наследник престола убит в каком-то Сараеве в Сербии… Когда я из Лондона приехал в Париж, война уже висела в воздухе. Я провел в Париже несколько дней, которые не могу назвать иначе, как страшными. Улицы Парижа были усыпаны людьми, как черными орехами. Эти люди волновались и кричали, не то полные энтузиазма и надежд, не то от безконечнаго страха перед будущим:
— Vиve la France!..
— A bas l'Allemagne!..
Было жутко думать о том, что эти люди покинуть свои очаги, свои семьи и пойдут умирать…
Банкиры, впрочем, были еще оптимистичны. Один из моих банкиров, с которым я завтракал, положительно уверил меня, что война будет предотвращена, и сказал, что могу беззаботно ехать в Карлсбад, куда я собирался из Лондона после сезона. Я послушался и поехал. Через Швейцарию. Но война догнала нас недалеко от Парижа в пути. Нас высадили из поезда и заявили, что обратно поезда в Париж не будет… Я подумал о моем банкире без особой нежности и решил пробраться к Парижу во что бы то ни стало, хотя бы на перекладных, хотя бы на тачке. Но у меня было слишком много багажа, и вот я почувствовал прилив человеколюбия и стал раздаривать вещи незнакомымь. Мелкия деньги как то вдруг исчезли из обращения, и мое филантропическое настроение получило новое поприще. Дело в том, что у меня были только пятидесяти — и ста-франковыя бумажки. В ресторанах провинции цены были умеренныя, но сдачи никакой! Сколько ни истратишь — хотя бы десять франков, плати 50 или 100. Пришла мне в голову мысль покормить милых мне людей, кричавших «Vиve la France!». Выбирал я людей похудее, посинее и приглашал к столу, угощая бифштексами и вином… Они говорили мне, что русские молодцы во все времена года, в военное и в мирное время. Мне пришлось с ними соглашаться и пить за Францию и нашу общую победу.
Добравшись до Парижа и побыв никоторое время в Лаболе, я направился в Лондон с намерением вернуться через Берген и Финляндию в Россию. Переезд Ламанша был как раз в этот момент не вполне безопасен. Передовыя части немцев находились недалеко от Амьена. При поездке в Дьепп пассажиров предупреждали, что в случае обстрела поезда надо им ложиться на пол. Этого, слава Богу, не случилось, и в Лондон я добрался без приключений.
Мои милые английские друзья уговаривали меня не ехать в Россию, не рисковать жизнью при опасном переезде через Северное море. Они упрашивали меня оставаться в Англии до конца войны — скораго конца войны, конечно — и предлагали мне чудные замки и виллы для жительства.
Я вообще по родине не тоскую. Привык быть и жить в чужих краях. Но на этот раз меня действительно охватила невыразимая тоска по России. Я не мог дышать вне моей родины. Отблагодарив друзей, я сел на пароход, носивший несколько претенциозное название «Сириус», двигавшийся, во всяком случае, медленнее чудесной звезды, и на странном этом пакетботе благополучно доплыл до Бергена. С помощью золотых монет, которыя я достал в Лондоне, я скоро добрался до Петербурга. Я был на родине и от одного этого был счастливь.