Маска и душа
Шрифт:
А то еще мне снится маленький итальянский город. Площадка и фонтан зеленый от времени, во мху, вроде римскаго Тритона. Очень знакомый городок. Я же тут бывал! Стоял на этой лестнице без перил. Ну да, в этом доме живет этот портной, мой приятель. Он работал со мною в каком то театре. Перелли? Кажется, Перелли. Зайду. Вхожу на лестницу. Бьется сердце: сейчас увижу стараго приятеля, милаго Перелли, котораго не видал так давно. Он мне все обяснит. Куда мне ехать, и где можно будет мне петь. Дверь открыта, вхожу в дом — никого. И вдруг с задняго балкона повеяло удушливым запахом хлеба, белым, свежим запахом французскаго хлеба!.. Я же могу купить!.. Иду к балкону и там, вижу, как дрова сложен хлеб, один на другой, один на другой… Беру один, другой,
Просыпаюсь. Мертвая, глухая тишина. Вглядываюсь через окно в темноту ночи. На проволоках телеграфа густо повис снег…
Блокада!..
Не будучи политиком, чуждый всякой конспиративности, не имея на душе никаких грехов против власти, кроме затаеннаго отвращения к укладу жизни, созданному новым режимом, я как будто не имел оснований бояться каких нибудь репрессий и особенных, лично против меня направленных, неприятностей. Тем не менее, по человечеству, по слабости характера, я стал в последнее время чувствовать какой то неодолимый страх. Меня пугало отсутствие той сердечности и тех простых человеческих чувств в бытовых отношениях, к которым я привык с юности. Бывало, встречаешься с людьми, поговоришь по душе. У тебя горе — они вздохнут вместе с тобою; горе у них — посочувствуешь им. В том бедламе, вь котором я жил, я начал замечать полное отсутствие сердца. Жизнь с каждым днем становилась все оффициальнее, суше, бездушнее. Даже собственный дом превращался каким то невдомым образом в «департамент».
Я очень серьезно захворал. От простуды я очень серьезно заболел ишиасом. Я не мог двигаться и слег в постель. Не прошло и недели этого вынужденнаго отдыха без заработков, как мое материальное положение стало весьма критическим. Пока пел, то помимо пайков я на стороне прирабатывал кое каких дешевых денег; перестал петь — остались одни только скудные пайки. В доме нет достаточнаго минимума муки, сахара, масла. Нет и денег, да и немногаго оне стоили. Я отыскал у себя несколько завалявшихся иностранных золотых монет: это были подарки дочерям, привезенные мною из различных стран, где приходилось бывать во время гастрольных поездок. Но Арсений Николаевич, мой старый друг и эконом, особенно наклонив голову на правое плечо и взяв бородку штопором в руки, многозначительно помолчал, а потом сказал:— Эх, Федор Иванович, на что нужны эти кругляшечки? Была игрушка, да сожрала чушка. Ничего мы не купим на это, а ежели у тебя спинжачек али сапоги есть — дай: достану. И мучки принесу, и сахар будет.
А Марья Валентиновна приходит и говорит:
— Что же мы будем делать? Сегодня совсем нет денег. Не с чем на базар послать.
— Продавайте, что есть.
— Больше уже нечего продавать, — заявляет Марья Валентиновна. И намекает, что продать дорогия бриллиантовыя серьги не решается, опасно — обвинять в спекуляции — укрыли, дескать, спрятали.
И никто, никто — из друзей, из театра, никто не интересовался и не спрашивал, как Шаляпин? Знали, что болен, и говорили: «Шаляпин болен», — и каменное равнодушие. Ни помощи, ни привета, ни простого человеческаго слова. Мне, грешному человеку, начало казаться, что кое кому, пожалуй, доставит удовольствие, если Шаляпин будет издыхать под забором. И вот эта страшная мысль, пустота и равнодушие испугали меня больше лишений, больше нужды, больше любых репрессий. В эти дни и укоренилась во мне преступная мысль — уйти, уехать. все равно, куда, но уйти. Не ради самого себя, а ради детей. Затаил я решение, а пока надо было жить, как живется.
Была суровая зима, и районному комитету понадобилось выгружать на Неве затонувшия барки для дров. Сами понимаете, какая это работа, особенно при холодах. Районный комитет не придумал ничего умнее, как мобилизовать
Наши дамы приказа, естественно, испугались — ни одна из них к такому труду не была приспособлена. Я пошел в районный комитет не то протестовать, не то ходатайствовать. Встретил меня какой то молодой человек с всклокоченными волосами на голове и с опущенными вниз мокрыми усами, и, выслушав меня, нравоучительно заявил, что в социалистическом обществе все обязаны помогать друг другу.
Вижу, имею дело с болваном, и решаюсь льстить. Многозначительно сморщив брови, я ему говорю:
— Товарищ, вы — человек образованный, отлично знаете Маркса, Энгельса, Гегеля и в особенности Дарвина. Вы же должны понимать, что женщина в высшей степени разнится от мужчины. Доставать дрова зимою, стоять в холодной воде — слабым женщинам!
Невжа был польщен, поднял на меня глаза, почмокал и рек:
— В таком случае, я сам завтра приду посмотреть, кто на что способен.
Пришел. Забавно было смотреть на Марью Валентиновну, горничную Пелагею, прачку Анисью, как оне, на кухне выстраивались перед ним во фронт, и как он громко им командовал:
— Повернись направо.
Бабы поворачивались направо.
— Переворачивайся, как следует.
Бабы переворачивались, как следует.
Знаток Гегеля и Дарвина с минуту помолчал, потупил голову, исподлобья еще раз посмотрел и… сдался, — кажется, не совсем искренне, решив покривить революционной совестью.
— Ну, ладно. Отпускаю вас до следующей очереди. Действительно, как быдто не способны…
Но за то меня, буржуя, хоть на работу в воде не погнали, считали, повидимому, способным уплатить казне контрибуцию в 5.000.000 рублей. Мне присылали об этих миллионах повестки и назначали сроки для уплаты. Я грузно соображал, что пяти миллионов я во всю свою карьеру не заработал. Как же я могу платить? Взять деньги из банка? Но то, что у меня в банке хранилось, «народ» уже с моего счета снял. Что же это — недоразумение или глупость?
Однако, приходили вооруженные люди и требовали. Ходил я в разные комитеты обясняться, урезонивать.
— Хм… У вас куры денег не клюют, — говорили мне в комитетах.
Денег этих я, конечно, не платил, а повестки храню до сих пор на добрую память.
А то получаю приказ: «сдать немедленно все оружие». Оружие у меня, действительно, было. Но оно висело на стенах. Пистолеты старые, ружья, копья. «Коллекция». Главным образом, подарки Горькаго. И вот домовый комитет требует сдачи всего этого в 24 часа, предупреждая, что иначе я буду арестован. Пошел я раньше в Комитет. Там я нашел интереснейшаго человека, который просто очаровал меня тем, что жил совершенно вне «темпов» бурнаго времени. Кругом кипели страсти, и обнаженные нервы метали искры, а этот комитетчик — которому все уже, повидимому, опостылело до смерти — продолжал жить тихо, тихо, как какой нибудь Ванька-дурачек в старинной сказке.
Сидел он у стола, подперши щеку ладонью руки, и, скучая, глядел в окно, во двор. Когда я ему сказал: «Здравствуйте, товарищ!» — он не шелохнулся, как будто даже и не посмотрел в мою сторону, но я все же понял, что он ждет обяснений, которыя я ему и предявил.
— Ннадо сдать, — задумчиво, со скукой, не глядя, процедил сквозь зубы комиссар.
— Но…
— Еесть декрет, — в том же тоне.
— Ведь…
— Ннадо исполнить.
— А куда же сдать?
— Мможно сюда.
И тут комиссар за все время нашей беседы сделал первое движение. Но все-таки не телом, не рукой, не головой, — из-под неподвижных век он медленно покосился глазами в окно, как будто приглашая меня посмотреть. За окном, в снегу, валялось на дворе всякое «оружие» — пушки какия то негодныя, ружья и всякая дрянь.
— Так это же сгниет! — заметил я, думая о моей коллекции, которую годами грел в моем кабинете.
— Дда, сгниет, — невозмутимо согласился комитетчик.