Масоны
Шрифт:
– Но как же я не умираю, когда меня душа оставляет?
– сделала весьма разумный вопрос Людмила.
Марфин, однако, имел уже готовый ответ на него.
– В человеке, кроме души, - объяснил он, - существует еще агент, называемый "Архей" - сила жизни, и вот вы этой жизненной силой и продолжаете жить, пока к вам не возвратится душа... На это есть очень прямое указание в нашей русской поговорке: "души она - положим, мать, сестра, жена, невеста не слышит по нем"... Значит, вся ее душа с ним, а между тем эта мать или жена живет физическою жизнию, - то есть этим Археем.
– Вот что, - понимаю!
– произнесла Людмила и затем мельком взглянула на Ченцова, словно бы душа ее была с ним, а не с Марфиным, который ничего этого не подметил и хотел было снова заговорить: он никому так много не высказывал своих мистических взглядов и мыслей, как сей прелестной,
Кадриль, однако, кончилась, и за ней скоро последовала мазурка, которую Ченцов танцевал с Людмилой и, как лучший мазурист, стоял с ней в первой паре. Остроумно придумывая разные фигуры, он вместе с тем сейчас же принялся зубоскалить над Марфиным и его восторженным обожанием Людмилы, на что она не без досады возражала: "Ну, да, влюблена, умираю от любви к нему!" - и в то же время взглядывала и на стоявшего у дверей Марфина, который, опершись на косяк, со сложенными, как Наполеон, накрест руками, и подняв, по своей манере, глаза вверх, весь был погружен в какое-то созерцательное состояние; вылетавшие по временам из груди его вздохи говорили, что у него невесело на душе; по-видимому, его более всего возмущал часто раздававшийся громкий смех Ченцова, так как каждый раз Марфина при этом даже подергивало. Наконец Ченцов вдруг перестал зубоскалить и прошептал Людмиле серьезным тоном:
– Завтра maman ваша уедет в монастырь на панихиду?
– Да, - отвечала она.
– А сестры ваши тоже?
– Да.
– Но вы?
– Я дома останусь!
– Можно приехать к вам?
– Можно!
– Это слово Людмила чуть-чуть уж проговорила.
С самого начала мазурки все почти маменьки, за исключением разве отъявленных картежниц, высыпали в залу наблюдать за своими дочками. Все они, по собственному опыту, знали, что мазурка - самый опасный танец, потому что во время ее чувства молодежи по преимуществу разгораются и высказываются. Наша адмиральша, сидевшая до этого в большой гостиной и слегка там, на основании своего чина, тонировавшая, тоже выплыла вместе с другими матерями и начала внимательно всматриваться своими близорукими глазами в танцующих, чтобы отыскать посреди их своих красоточек, но тщетно; ее досадные глаза, сколько она их ни щурила, кроме каких-то неопределенных движущихся фигур, ничего ей не представляли: физическая близорукость Юлии Матвеевны почти превосходила ее умственную непредусмотрительность.
– Где Людмила танцует?
– спросила она, не надеясь на собственные усилия, усевшуюся рядом с ней даму, вся и все, должно быть, хорошо видевшую.
– Вон она!.. Вон с Ченцовым танцует!
– объяснила ей та.
– Вижу, вижу!..
– солгала ничего не рассмотревшая адмиральша.
– А Сусанна?..
– расспрашивала она соседку.
– Да я, мамаша, здесь, около вас!..
– отозвалась неожиданно Сусанна, на всех, впрочем, балах старавшаяся стать поближе к матери, чтобы не заставлять ту беспокоиться.
– Ну, вот где ты!..
– говорила адмиральша, совершенно не понимавшая, почему так случалось, что Сусанна всегда была вблизи ее.
– А Муза где?
– Муза с Лябьевым танцует, - ответила Сусанна.
Старуха с удовольствием мотнула головой. Лябьев был молодой человек, часто игравший с Музою на фортепьянах в четыре руки.
Мазурка затянулась часов до четырех, так что хозяин, севший после губернатора играть в пикет с сенаторским правителем дел и сыгравший с ним несколько королей, нашел наконец нужным выйти в залу и, махнув музыкантам, чтобы они перестали играть, пригласил гостей к давно уже накрытому ужину в столовой, гостиной и кабинете. Все потянулись на его зов, и Катрин почти насильно посадила рядом с собой Ченцова; но он с ней больше не любезничал и вместо того весьма часто переглядывался с Людмилой, сидевшей тоже рядом со своим обожателем - Марфиным, который в продолжение всего ужина топорщился, надувался и собирался что-то такое говорить, но, кроме самых пустых и малозначащих фраз, ничего не сказал.
После ужина все стали разъезжаться. Ченцов пошел было за Марфиным.
– Дядя, вы у Архипова в гостинице остановились?
– крикнул он ему.
– У Архипова, - отвечал тот неохотно.
– Довезите меня!.. Я там же стою, - у меня нет извозчика, - продолжал Ченцов.
– Негде мне!.. Я на одиночке!.. Сани у меня узкие!
– пробормотал Марфин и поспешил уйти: он очень сердит был на племянника за бесцеремонный и тривиальный тон, который
Ченцов стал оглядывать переднюю, чтобы увидеть кого-либо из молодых людей, с которым он мог бы доехать до гостиницы; но таковых не оказалось. Положение его начинало становиться не совсем приятным, потому что семейство Юлии Матвеевны, привезшее его, уже уехало домой, а он приостался на несколько минут, чтобы допить свое шампанское. Идти же с бала пешком совершенно было не принято по губернским приличиям. Из этой беды его выручила одна дама, - косая, не первой уже молодости и, как говорила молва, давнишний, - когда Ченцов был еще студентом, - предмет его страсти.
– Валерьян Николаич, поедемте со мной, я вас довезу, - сказала она, услыхав, что дядя отказал ему в том.
Ченцов сначала было сделал гримасу, но, подумав, последовал за косой дамой и, посадив ее в возок, мгновенно захлопнул за ней дверцы, а сам поместился на облучке рядом с кучером.
– Валерьян Николаич, куда вы это сели?.. Сядьте со мной в возок!.. кричала ему дама.
– Не могу, я вас боюсь, - отвечал он.
– Чего вы боитесь?.. Что за глупости вы говорите!..
– Вы меня станете там целовать, - объяснил ей Ченцов прямо, невзирая на присутствие кучера.
Дама обиделась, тем более, что у нее вряд ли не было такого намерения, в котором он ее заподозрил.
Когда они ехали таким образом, Ченцов случайно взглянул в левую сторону и увидал комету. Хвост ее был совершенно красный, как бы кровавый. У Ченцова почему-то замерло сердце, затосковало, и перед ним, как бы в быстро сменяющейся камер-обскуре, вдруг промелькнула его прошлая жизнь со всеми ее безобразиями. На несколько мгновений ему сделалось неловко и почти страшно. Но он, разумеется, не замедлил отогнать от себя это ощущение и у гостиницы Архипова, самой лучшей и самой дорогой в городе, проворно соскочив с облучка и небрежно проговорив косой даме "merci", пошел, молодцевато поматывая головой, к парадным дверям своего логовища, и думая в то же время про себя: "Вот дур-то на святой Руси!.. Не орут их, кажется, и не сеют, а они все-таки родятся!"
Иметь такое циническое понятие о женщинах Ченцов, ей-богу, был до некоторой степени (вправе: очень уж они его баловали и все ему прощали!
III
В противуположность племяннику, занимавшему в гостинице целое отделение, хоть и глупо, но роскошно убранное, - за которое, впрочем, Ченцов, в ожидании будущих благ, не платил еще ни копейки, - у Егора Егорыча был довольно темный и небольшой нумер, состоящий из двух комнат, из которых в одной помещался его камердинер, а в другой жил сам Егор Егорыч. Комнату свою он, вставая каждый день в шесть часов утра, прибирал собственными руками, то есть мел в ней пол, приносил дров и затапливал печь, ходил лично на колодезь за водой и, наконец, сам чистил свое платье. Старый камердинер его при этом случае только надзирал за ним, чтобы как-нибудь барин, по слабосильности своей, не уронил чего и не зашиб себя. Вообще Марфин вел аскетическую и почти скупую жизнь; единственными предметами, требующими больших расходов, у него были: превосходный конский завод с скаковыми и рысистыми лошадьми, который он держал при усадьбе своей, и тут же несколько уже лет существующая больница для простого народа, устроенная с полным комплектом сиделок, фельдшеров, с двумя лекарскими учениками, и в которой, наконец, сам Егор Егорыч практиковал и лечил: перевязывать раны, вскрывать пузыри после мушек, разрезывать нарывы, закатить сильнейшего слабительного больному - было весьма любезным для него делом. Приведя в порядок свою комнату, Егор Егорыч с час обыкновенно стоял на молитве, а потом пил чай. В настоящее утро он, несмотря на то, что лег очень поздно, поступил точно так же и часов в девять утра сидел совсем одетый у письменного стола своего. Перед ним лежал лист чистой почтовой бумаги, а в стороне стоял недопитый стакан чаю. Кроме того, на столе виднелись длинные женские перчатки, толстая книга в бархатном переплете, с золотыми ободочками, таковыми же ангелами и надписью на средине доски: "Иегова". Далее на столе лежал ключик костяной, с привязанною к нему медною лопаточкой; потом звезда какая-то, на которой три рога изобилия составляли букву А, и наконец еще звезда более красивой формы, на красной с белыми каймами ленте, представляющая кольцеобразную змею, внутри которой было сияние, а в сиянии - всевидящее око. Ключик и лопаточка были общим знаком масонства; звезда с буквою А - знаком ложи, вторая же чуть ли не была знаком великого мастера.