Мать (CИ)
Шрифт:
Маманя купила по букету пластмассовых хризантем и люпинов, взяла венок из искусственных веток ели.
– А что же настоящих-то нет?
– проворчала она.
Продавщица всплеснула руками.
– Есть и настоящие. Хотите?
– она назвала цену.
– Нет, спасибо, - ответила маманя.
Они зашли в отдел инвентаря, взяли там лопатку, грабли и рабочие перчатки.
– Небось, всё травой уже заросло, - сказала маманя.
– Последний раз тут когда были? Прошлой осенью?
Могила отца находилась далеко, почти на окраине. Пока шли до неё, Гаев привычно оглядывал богатые надгробия, расположенные вдоль ограды. Маманя то и дело останавливалась, читая надписи на памятниках и сокрушённо качая головой - то ли скорбела по
На кладбище она всегда путалась, не могла найти участок. Зато Гаев, при всей его невнимательности и легкомысленном отношении к жизни, почему-то ориентировался прекрасно.
– Не заросло, вроде, - сказал он, издали заметив отцовское надгробие.
– Да и с чего бы ему зарасти? Трава-то только попёрла.
Они протиснулись меж бетонных и чугунных оград к могиле. С чёрного, будто пластикового, обелиска, взирал отец: кудрявый, с открытым взглядом, в костюме и при галстуке. Гаев его таким и не помнил. При слове "отец" в памяти всплывал вечно хмурый, сутуловатый, с язвительной насмешкой, человек, постоянно ругающий Ельцина.
Отца надломил крах Союза. Он всегда сторонился партии, но не по причине диссиденства, а наоборот - в силу слишком уж глубокой веры в коммунизм. "Партия - это сплошные проходимцы, - говорил он.
– Ни одного идейного не осталось". Сначала надеялся на Горбачёва, потом - на Ельцина. А когда не выручил ни тот, ни другой, впал в чёрную немочь.
"Всех их расстрелять, как при Сталине, - рычал он, слушая новости по телевизору.
– Вот орут: "Гулаг, Гулаг!". А куда ещё этих Березовских девать? Вор на воре! Кто больше хапнет, тот и прав. При Союзе я был специалистом, без пяти минут начальником партии. А теперь? Охранник на стоянке, продавец всякой дребедени. Спасибо господам дерьмократам за их говённую свободу. Всё развалили! Великую державу спустили в толчок!".
Переживая крах своего мира, в жизни он видел только плохое. Даже случайные удачи не могли ободрить его. Гаев подозревал, что ему просто было так удобнее: чем столбить себе место в новой реальности, работая локтями, проще предать всё анафеме и остаться на дне. Таким образом, отец чувствовал себя благородно, ничего не делая. Он вообще был лентяем и меланхоликом. Если чего-то добивался, то ненароком, сам не ударив палец о палец. Даже свою трёхкомнатную квартиру, которой периодически козырял перед матерью в Якутии ("Ответственный квартиросъемщик - я, а не ты! Захочу - и свалю от тебя в Москву"), умудрился второпях поменять на двухкомнатную так, что пролетел мимо доплаты. Будто горело ему. А главное - зачем он вообще её менял?
– Володя, выдергай траву, - сказала маманя.
– А я землю разровняю.
– Она взяла маленькие грабли.
Гаев скинул куртку, повесил её на ближайший крест и натянул перчатки.
По асфальтовой дорожке проехал какой-то мужик на велосипеде.
– Заменить ограду не надо?
– крикнул он.
– Гравий насыпать?
Маманя махнула рукой.
– Нет, не надо, спасибо.
Отец жил в ощущении свершившейся катастрофы. Уверенный, что дальше будет только хуже, рьяно копил на чёрный день, хотя деньги тогда обесценивались еженедельно. Из принципа не покупал ничего нового, кроме одежды, воспринимал всерьёз анекдот: "Вам чай с сахаром? Тогда руки мойте без мыла". Сам чинил мебель в квартире, ремонтировал дышавший на ладан телевизор "Электрон", латал прохудившийся унитаз. Гаев подозревал, что и новый брак он заключил главным образом для того, чтобы не платить за жилплощадь. Из тех же соображений ходил только в бесплатную поликлинику, где, отстаивая часовые очереди, ругал вместе с бабушками правительство. Однажды пошёл лечить зуб, а у врачихи не нашлось анестезии, и она поставила пломбу на оголённый нерв. Отец вернулся взъерошенный, красный, целый день стонал и глотал "Нурофен". "В жизни больше к этой садистке не пойду", - клялся он. И действительно, преодолев себя, в следующий раз обратился в частную клинику.
Потом грянул девяностой третий год, отец сутками просиживал у ящика, следя за борьбой Ельцина с Верховным советом. "Сейчас свалят алкаша, и народ поднимется", - пророчил он, пока маманя красила переводной бумагой меховую шапку и относила в секонд-хенд свитера из ангорки". "Я тебя прошу, Витя, только сам не лезь, - умоляла маманя.
– Ведь посадят и не выкупишь тебя". "Ладно, ладно, - отмахивался отец.
– Поглядим ещё". Он и не полез. Подвело сердце.
"Как же нам дальше-то быть, Володя?" - причитала маманя, когда врач из скорой констатировал смерть.
Гаев не знал. Он смотрел на неподвижное отцовское тело, на его бескровное лицо, и почему-то не чувствовал никакой боли. Отец лежал на правом боку, ладони его свешивались с дивана, а рядом, в кресле, сидел агент похоронной службы и деловито объяснял, что сейчас надо пойти в поликлинику и получить справку о смерти, а потом уж он всё сделает сам, не беспокойтесь, пожалуйста, только скажите, на каком кладбище хотите похоронить.
"Господи, что ж это такое?
– вздыхала кучерявая медсестра в поликлинике, выдавая свидетельство о смерти.
– Уже десятый за три дня. Такого и при перестройке не было. Народ мрёт, как в войну". "Война и есть, - сказала какая-то женщина, явившаяся за справкой о травме.
– Зарплату по пять месяцев не платят. Это как называется? Хотят, чтоб мы все тут передохли".
Осознание потери пришло на следующий день, когда маманя сказала грудным голосом: "Он как чувствовал - торопился тебе фамилию поменять. Не успел бы - представляешь, как мы мучились бы сейчас?". Гаев кивнул, не возражая, хотя периодически задумывался - не проще ли было отцу оформить свои отношения с маманей, чем менять сыну фамилию? Ведь он с ней так и не расписался.
– Ну что, Володя, давай выпьем за помин души, - сказала маманя, откладывая в сторону грабли. Она извлекла из пакета бутылку водки и два пластиковых стаканчика.
Гаев снял перчатки, кинул их в пакет. Открутил крышку бутылки, плеснул немного водки в оба стаканчика.
– Ну вот, Виктор, посетили мы тебя, - сказала маманя, держа стаканчик в правой руке.
– Видишь, живём как живём, ничего особенного. Жив бы ты был, легче стало бы, но уж есть как есть.
Гаев искоса посмотрел на неё. Маманя выглядела постаревшей лет на десять - сморщилась, сгорбилась, только голос оставался молодым. Странно теперь и вспомнить, что когда-то он называл её тётей Женей и злился, когда она пыталась приласкать его. Странно и стыдно. Глупая ревность. А как его злило, когда отец приводил её в квартиру! Зато она - ни упрёка в ответ, только вздохнёт и скажет отцу: "Мать-то никем не заменишь. Разве я не понимаю? Ты уж, Витя, прости его. Ребёнок ведь".
Теперь, спустя четырнадцать лет, Гаев с поразительной чёткостью, как был жесток к ней и сколько пришлось ей вынести, пока он впервые не назвал её маманей. Но ведь назвал же! А та, прежняя мать, по которой он тосковал когда-то, провалилась в глубины памяти, подобно забытым детсадовским друзьям, и исчезла в дымке.
– Ну что, пойдём, что ли?
– спросил Гаев, выпив.
Маманя стояла, не шевелясь, и смотрела на обелиск. Глаза её блестели, ветер трепал сиреневую блузку. Гаев сунул стакан в пакет, надел куртку, тоже глянул на портрет. Нет, не был этот человек его отцом. Не мог быть. Тот, кто взирал на него с обелиска, казался спокойным и уверенным в себе, а отец пребывал в состоянии перманентной истерики, всегда готовый сорваться в больной крик. И потому как-то особенно нелепо и искусственно выглядела надпись внизу: "Пахомов Виктор Владимирович. 04.02.1949 - 12.09.1993".