Мать-Россия! Прости меня, грешного!
Шрифт:
Смотрел на Бориса пристально и как будто бы с неприязнью.
Наташа его назвала:
— Николай Семёнович.
Сенс протянул руку, наклонил голову. Продолжал в упор разглядывать Качана. Николай Семёнович, казалось, и сам знал, что это Качан, его пациент, о котором ему много рассказывала мать и ради которого он сюда приехал.
— Вы — Николай Семёнович Курнавин,— заговорил Борис, начинавший терять самообладание.
— Да, верно. Курнавин.
— Матушка звонила, сказала, что вы приедете.
— Да, верно. Я приехал. Будем
Он отлепился взглядом от Бориса и склонился к хозяйке. В этот момент к ней подошли двое из приехавших на вездеходе: рослый голубоглазый богатырь лет сорока и с ним щупленький юнец с испуганно раскрытыми глазами. В них было много жизни и света; юноша едва сдерживал буйство переполнявших его чувств. Видимо, на него так возбуждающе действовали незнакомые люди, а, может, он был так счастлив от близости прекрасной именинницы.
— Игорь,— сказал он тихо, но с явным волнением.
— Ученик и подручный Натальи Сергеевны,— представил его стоявший рядом богатырь. И представился сам:
— Разуваев Станислав.
Подросток в свою очередь добавил о нём:
— Наш директор совхоза!
Разуваев тронул Игоря за плечо, и тот сник, застеснялся.
Наташа отрекомендовала и Бориса:
— Сосед... Столичный учёный.
И попросила всех к столу.
Из кухни на вытянутых руках торжественно и важно нёс старинный медный самовар отец Наташи. Вода в самоваре клокотала, и пар с весёлым свистом вылетал из клапана в крышке.
Третий из приехавших на газике не замечал Бориса; он сидел за столом и длинным ножом неловко вырезал из рамок куски нераспечатанных пчелиных сот; янтарными струйками стекал по пальцам свежий, ещё тёплый, только что вынутый из улья мёд.
Наташа, занимая место во главе стола, строго и серьёзно говорила:
— Фёдор Кузьмич Гавриков — пчеловод-теоретик. Он у нас улей новой конструкции испытывает, да только пчёлы его...
— Кусают, канальи,— заключил Гавриков.
— Не надо так, Фёдор Кузьмич. О пчёлах даже в шутку плохо не говорят. И ещё замечу: пчёлы не кусают, а жалят. И гнев свой направляют не на каждого,— на людей дурных, нечистоплотных, пьяных и курящих.
— Вот, вот,— подхватил теоретик.— Я курю, а они не терпят. Духа табачного не переносят. Бросить придётся. Ныне против нас, курильщиков, волна поднялась. Где ни задымишь, на тебя косятся. А пчёлы, точно они газет начитались — пьяных и курцов на дух не переносят. Впрочем, людей нечестных, сварливых — тоже. Мы у себя в лаборатории наблюдаем: как бездельник какой, или склочник — жалят его пчёлы.
— Как же они узнают людей дурных? — серьёзно спросил Качан, довольный тем, что представился случай вступить в беседу.
— Представьте — узнают. Дурному человеку не даются; вначале жалят его нещадно, а затем от него уходят. Роятся и улетают. Другие хиреют. В старину говорили: пчёлы у него не живут. Кстати, у многих они и не жили. Потому на деревню приходились один-два пчеловода.
— Ну, а если человек выпил? Не пьяница, а попивает — в меру и к случаю. Ну, вот как мы теперь, к примеру?
— Для них неважно — рюмку ты выпил или стакан. Спиртное за версту слышат — гудит улей, волнуется. Вот если бы человек понимал так пагубу спиртного. К тому же, алкоголь в организме две недели держится. Клетки наши долго и трудно борются со спиртным; так что, если и рюмку выпил, всё равно,— пчёлы долго такого помнят. И работают плохо, производительность у них снижается.
Гавриков хриплым басом возразил:
— Прибор у гаишников вчерашний хмель чует, а, к примеру, позавчерашний — нет, не улавливает.
— Пчёлы не в пример чувствительнее,— заметила Наташа.— При дуновении ветерка они медоносную траву за несколько километров слышат. И как по команде усики в ту сторону направляют; крылышками начинают махать, сигнал значит всем другим подают. Если ты терпелив и хорошее зрение имеешь — многое из пчелиной жизни подсмотреть можешь.
Беседу поддержал Курнавин:
— Про пчёл много книг написано, но вы, верно, сами наблюдали.
— Да, сама заметила. Рано утром пчёлы на леток выползают. И усиками шевелят, видно злачные места ищут. Медоносы не всегда привлекают пчёл, а именно в те дни, и даже часы, когда взяток на них созрел. А едва цвет отошёл и нектар не выделяется, пчёлы вновь к нему равнодушны и уж ловят с ветерком другие запахи, ищут другие угодья.
Наталья говорила с увлечением, и никто — даже теоретик Гавриков — её не перебивал, не подвергал сомнениям её взгляды. Борис Качан, ничего не знавший о пчёлах, тоже со вниманием слушал Наташу, но его больше поразило её сообщение о вреде спиртного. «Алкоголь в организме две недели держится»,— мысленно повторял поразившую его фразу.
Затем и он подал свой голос:
— О пчёлах судить не смею,— тут вы, видно, авторитет, но пагубное действие спиртного на наш организм, извините, вы, по-моему, преувеличиваете.
Говорил выспренне, словно выступал на учёном совете.
— Ведь этак, если принять на веру, что клетки наши после рюмки коньяка две недели кашляют, не могут прийти в норму, то деловые люди, которые всё решают за рюмкой водки, выходит, всегда пьяны?
— Будем говорить точнее: всегда находятся под воздействием алкоголя.
Наташа приняла его стиль речи и тоже выражалась научно. И, как показалось Качану, с заметной дозой иронии.
— Однако никому и в голову не придёт обвинять их в пьянстве; они пьют понемногу, и к случаю, по делу.
Наташа не торопилась отвечать. Видно, разговор о пьянстве, возникший случайно, не всем за столом приходился по вкусу; одинокой и неприкаянной стояла бутылка коньяка, привезённая директором совхоза, и сам директор, и сидевший слева от него Гавриков, и отец Наташи Сергей Тимофеевич чувствовали себя неловко, словно на собрании, где в их адрес раздавались критические голоса.