Мать-Россия! Прости меня, грешного!
Шрифт:
— Вот именно: занимает!.. Ты извини меня,— он твой учитель,— но в таком возрасте занимать три должности! Какие же это должности?
Владимир и на этот раз пропустил мимо ушей всю желчь и скепсис в словах друга; хотел бы сказать ему: «А ты если не знаешь, так и не суди», но сказал другое,— продолжал в том же спокойном, благодушном тоне:
— Он в институте заведует кафедрой госпитальной хирургии, при кафедре — клиника, он в ней директор, а ещё редактирует журнал.
— И везде поспевает?
— Не знаю. Об этом он сам тебе мог бы рассказать.
Борис подошёл к окну и в просвете между занавесками увидел знакомую, ласкающую душу картину: за кисейной гардиной, склонившись над письменным
— Время кумиров бесповоротно кануло, с нас довольно печального опыта отцов. Увольте! Я не стану гнуть спину,— и даже человека с несомненными заслугами остерегусь заносить в святые. Мне надо ещё знать, а каков он в жизни, так ли он хорош во всём, как в своём главном деле, и не норовит ли с чёрного хода урвать лишний кусок от общего пирога. Мы переделываем мир, а Толстой призывал нас спасать душу. Надо ещё посмотреть, уж так ли ошибался в своей философии великий мудрец, во всём ли он заблуждался?
Болезненное раздражение Качана против носителей зла и несправедливости никогда не было для него характерным; наоборот: он мог подолгу и благодушно выслушивать рассказы о проделках мерзавцев и в конце с усмешкой заключить: «Видать, умный человек, коль умеет так ловко обманывать». Но теперь и в словах, и в тоне его голоса зазвучал протест против всех форм низостей жизни. Владимир, как врач, относил такую перемену к следствиям болезни, ему и в голову не приходила мысль о духовном просветлении, к которым звала Бориса открывающаяся перед ним новая жизнь.
Владимир не разделял крайностей Качана, но тут в его осуждающем тоне была своя логика, Морозов и сам не одобрял стремления иных именитых мужей науки занимать сразу несколько должностей, заседать во многих комиссиях, везде значиться и нигде толком не работать. И хотя о Чугуеве так не думал, но в принципе он с Борисом был согласен.
Тихо, не отрывая взгляда от папки, лежащей перед ним, проговорил:
— Ты, Борис, помнишь: мы с тобой с детства думали о большом, стремились к высокому. Вот теперь нам почти по тридцать, про себя скажу так: высокого не достиг, а тяга ко всему большому, необыкновенному сохранилась. У меня где-то под сердцем или под черепной коробкой вмонтирован механизм, сообщающий мне силы магнетизма: как малая металлическая частичка устремляется к мощному магниту, так я невольно тянусь к людям большой энергии, могучего духа. Люблю смотреть на спортсменов в момент, когда они выходят на старт. И затем несутся к своей заветной высоте. Секунда, вторая, третья...— и он, или она,— чемпион мира! Представляешь — взлететь над всеми, одолеть, превозмочь; заставить на виду у целого мира исполнить гимн своей Родины. А у нас в науке?.. Разве не те же рекорды? Вот я скажу тебе о своём учителе. С виду обыкновенный, роста ниже среднего, голос глуховатый. А поди ж ты! В четырех разделах хирургии сказал своё слово: хирургия сердца, лёгких, сосудов, пищевода. Да скажи он своё новое слово лишь в одном разделе — и то бы в ноги ему поклониться, а тут четыре. А?.. Сколько же людей спасли его ученики, скольких ещё спасут.
— Раззадорил ты меня. Дай-ка, папку — почитаю.
Морозов, придерживая папку, невесело, с заметной дозой укоризны, проговорил:
— Давал я тебе про Мальцева. Ты мне и слова не сказал:
Борис отвернул взгляд к окну, задумался. Ответил не сразу.
— Мальцев — феномен, редкий экземпляр человеческой породы. Но он от нас далеко, то есть от нас, наших интересов. Мы с тобой — дети города, выросли на асфальте, нам не понятна страсть земледельца и те радости, которые дарит человеку первозданная природа. В общении с природой, с землёй Мальцев черпает высшие наслаждения. Очевидно, чтобы понять таких людей, как Мальцев, надо пожить с ними. Я вот соседку твою, Наташу — она корову держит — и то плохо понимаю.
Владимир слушал своего друга с удивлением,— так, словно только что узнал его. Вспомнил, что и прежде Борис хотя и стремился к высокому, но высокого в людях не замечал. Он, как Мефистофель, всё порицал и надо всем потешался. И даже самое благородное и красивое в человеке ему представлялось или в дурном, или в смешном свете. Все девочки для него были «чумички» или «пустышки». Он от этого своего взгляда на них и не женился до сих пор,— пожалуй, и не любил никого. Владимиру даже пришла мысль: он от чрезмерного себялюбия и чревоугодником стал, от того же вечного недовольства всем на свете и болезни его развились. «Неужели?..— мелькнула догадка научного характера.— Неужели тут есть прямая зависимость?.. Надо проследить, проработать хорошенько эту мысль. Может быть, открою закономерность».
Решительно встал из-за стола, протянул Борису папку.
— На, читай, а я пойду. Уж поздно. Пора спать.
Борис взял папку, но читать не стал. Выключил свет, подошёл к окну. Наташа за тонкой вязью гардин недвижно сидела за своим письменным столом. Был второй час ночи,— она обыкновенно в час ложилась спать, но теперь ещё работала. Нежный силуэт её профиля чётко очерчивался в лучах электрического света; Борис любовался им, но думы были сейчас не о ней — о Владимире. Что он представляет собой, мой друг Владимир? Я знаю его с первых лет жизни — почти все тридцать лет мы с ним вместе растём и дружим, но что я знаю об этих его записках? Зачем он собирает их, для какой цели?
И Борис, подхлёстнутый интересом к внутреннему миру своего друга, ревниво задетый его глубоким разносторонним поиском каких-то тайн души человеческой, погрузился в дальнейшее чтение,— и теперь уже из-за каждой новой строки на него смотрел не только знаменитый хирург из Ленинграда, но и его друг Владимир, тот самый Володя, на которого Борис всегда смотрел свысока: «В медицинский пошёл — чудак! Мужское ли дело — с больными возиться!» Читал дневниковые записки Борис, думал: «Как он дотошно и пытливо во всё вникает,— во всём хочет преуспеть, взять от своего учителя. Вот ум исследователя. Да, он, Владимир, родился учёным».
Качан читал:
«Петру Ильичу много пишут читатели его книг. Я не однажды бывал на квартире учителя, и он мне показывал письма. Некоторые из них я записал. Вот пишет ему из Рязани Любомищенко:
«Ведь сколько говорится о высокой морали, а многие ещё сами не научились относиться бережно к самим себе, к родным, сотрудникам, людям, с которыми мы встречаемся в метро, на улице, в магазине. Ваша книга учит людей, как не надо себя вести, показывает печальные результаты дурных взаимоотношений».
А вот выписки из книг:
«Почти всегда скромность пропорциональна талантливости».
«Если придерживаться правила разговаривать с санитаром или уборщицей с таким же уважением, как ты говоришь с министром или академиком, тебе никогда не будет стыдно за своё отношение к людям».
«Если пуля, выпущенная врагом, может повредить часть тела, то грубое слово попадает в сердце и нередко валит человека наповал».
В записках пока ещё не было мест, где бы говорилось о личности автора, но Борис и не торопил страницы,— читал всё подряд, и во всём для него был интерес; он как бы слушал голоса, раздававшиеся вокруг, и ему представлялась жизнь со всеми её сложными противоречиями. Тут он вдруг вспомнил, как Морозов ему говорил: «Меня теперь приглашают читать лекции студентам...» И сразу стало ясно, для чего он делает все эти выписки.