Материк
Шрифт:
— Холодно, — пробормотал он, — как холодно-то… Озяб я, а лето ведь…
Вся правая сторона головы, фуфайка, волосы были в засохшей крови. Он приложил руку к уху;
— Шуми-ит… — и вдруг запел, забормотал: — Я сидел на окошке, ел нечищену картошку. Подошел ко мне татарин, меня по уху ударил, я его за чуб…
— Батя, что с тобой? — я тянул его за руку и не мог отвести взгляда от страшного лица. — Батя, батя!
— Господи, да что же это? — запричитала Березиха и начала спускаться на землю.
Отец болезненно качал головой, я старался поймать его взгляд и не мог.
— Это я, батя, я!
— А Серега со мной не поехал, — простонал отец. — Эх, Серега, Серега… Я-то один, один все: то лежу, то ползу, а воронье над головой кружит, кружит… Холодно.
Березиха слезла с машины и подбежала к нам:
— Троша, Трошенька, что с тобой?! Господи!..
— Нюра! — вдруг узнал и улыбнулся отец. — Нюрка! Откуда ты взялась-то?.. Садись рядышком, я тебе на гармони сыграю, а ты споешь. А ты-то от чего померла? Молодая ж еще…
Он бросил одеяло и стал шарить руками вокруг себя:
— Гармонь-то моя, гармонь…
— Лицо-то, а крови-то! — стонала Березиха и растерянно суетилась. — Кто тебя так, Троша?
— А никто, Нюра, — улыбался отец. — Земное притяженье… Ударило меня, ушибло сучком. Сучок‑от завис, а потом и упал. Вот меня и убило. Земное притяженье, Нюр… Гармони-то моей нету. Эх, и гармони… Я его за чуб и привел на суд. Товарищ судья, разбери наши дела. Я сидел на окошке, ел нечищену картошку…
— Ой, Сережа, давай его в машину и поедем! — спохватилась Березиха. — В больницу надо! В больницу!
Шофер запрыгнул в кабину, запустил мотор и стал разворачиваться, но почему-то не как обычно разворачиваются — взад-вперед, взад-вперед, а поехал кругом, по пням, кочкам, сворачивая поленницы и буксуя в сырой земле. Воронье, рассевшееся по осиннику, взметнулось в небо и закричало пронзительно и гулко.
— Куда же ты?! — закричала Березиха шоферу. — В больницу надо!
— Не надо в больницу! — испугался отец. — Я же помер, меня убило! Зачем в больницу, Нюра? Не возите! Там Валентину мою зарезали, я не хочу! Пускай меня не режут!
— Троша, ты живой, живой! — тетя Нюра упала перед ним на колени и взяла его голову. — У тебя вон из уха кровь… Тебе в больницу надо!
— Боли-ит… — сморщился и застонал отец. — Сучком меня убило, земное притяженье… Один ведь я остался, один: то лежу, то ползу, а воронье…
— Сейчас, Трошенька, сейчас, — уговаривала Березиха. — Мы тебя в машину посадим, повезем. Вот и Сережка здесь, сын твой…
— Сережка? — оживился отец. — Он ведь не поехал со мной! Не поехал, Нюра… Так бы я, может, и живой остался. Я ведь не сразу помер, ползал еще, дорогу искал…
Мне хотелось крикнуть, но голос увяз в гортани, забитой жалостью и слезами, словно землей.
За сутки до того, как нам приехать в Дубровскую лесную дачу, утром отец пошел валить осинник. Вечером у него забарахлила мотопила, и он всю ночь ремонтировал ее возле костра, не выспался и сразу же сделал завес. Дерево легло в развилку старой осины, и он, как бывало в таких случаях, разозлился и стал подваливать на завес другую лесину. Но и она легла в ту же развилку и лишь надломила ее. Окончательно расстроенный, он выбрал следующую осину, рассчитал свалить ее на завесы и сбить на землю; сделал надпил, подрубил топором и удачно уложил все три дерева. Покурил, сидя на пне, решил было кряжевать, но трех осин было мало — работы-то всего до обеда, и начал валить еще, однако следующее же дерево опять зависло. Ему бы бросить валку в тот день — не идет работа! — но взыграло самолюбие, взыграл азарт, при котором отец мой терял рассудок и не знал удержу. Дров наломает, а уж не отступится. Чтобы сшибить завес, теперь надо было рубить ту самую осину, с которой зависали первые деревья. Полуободранная крона ее тяготела как раз в нужную сторону.
Он и не понял, что произошло. Он подступил с «Дружбой» к дереву, стал делать направляющий подпил, а очнулся часа через два, когда у отлетевшей в сторону, не заглохшей бензопилы на малых оборотах выработалось все горючее. Ему показалось, что он спал после сильной выпивки: болела и кружилась голова, шумело в ушах и тошнило. Однако он увидел свою кровь на земле, потом обнаружил ее на голове и в ухе, будто пробкой заткнутом кровавым сгустком. Тогда он решил, что его кто-то ударил, только зачем — непонятно: если ограбить, то даже «Дружба» не взята и палатка вон стоит, а больше ничего и не было… Сознание еще работало нормально, еще не помутился рассудок и не начался бред. И тут он увидел толстый сук, которого, точно помнил, рядом не было. Видимо, он повис в кроне осины, когда отец сбивал первый завес, и теперь от вибрации мотопилы сорвался и рухнул на землю.
Потом ему стало холодно от потери крови, и он пошел к палатке, но пришел к ней только вечером — солнце садилось. Он снял с веревки одеяло, которое вывешивал сушить, завернулся в него и тут увидел кружащееся над ним воронье. Птицы уже чуяли поживу и старательно пасли ее, орали от жажды и нетерпения. Последнее, что отец помнил хорошо, это как он пошел искать дорогу. Он ходил кругами по старым вырубкам, потом ползал, щупая руками землю, кричал, звал людей, звал своего коня, выпущенного пастись, и так никого не дозвался…
… Шофер с места погнал машину по колдобинам, отчего отец застонал и схватился за голову. Из уха снова пошла кровь. Березиха, она ехала в кузове, застучала по кабине:
— Да тише ты, тише! У него ж, поди, сотрясение мозгов!
Шофер сбавил скорость, однако скоро снова разогнался, и снова Березиха стучала по кабине — так продолжалось всю дорогу.
Всю дорогу отец бредил, пел навязчивую бесконечную песенку: «Я сидел на окошке, ел нечищену картошку…» И только изредка, словно проснувшись, он водил тяжелым, но осмысленным взглядом по сторонам и просил, чтобы его не возили резать в больницу. Меня он не узнавал. Я держал голову, старался заткнуть ему ухо, сочащееся кровью, обнимал его и никогда в жизни не жалел и не любил его так.
Помню моменты, когда ненавидел его, а это было! Как свежа была обида, когда он указал мне порог из дома и путь на все четыре стороны. Живи как знаешь! Все вмиг было прощено, все забыто, да что там! Я, как молитву, как отец свою навязчивую песенку, шептал про себя: прости, батя, прости… А он принимался смеяться:
— Я этих-то, архангелов, обдурю! Я в рай хочу лопасть! — Он подмигивал блестящим глазом, хитренько щурился. — Как подведут меня к воротам, а я немтырем прикинуся! Немтыри-то, говорят, все святые! А пока они тары-бары, я шмыг в ворота — и в раю! Я хитрый! Назад меня попробуй достань!