Матросы
Шрифт:
Толпа напирает. Поэтому порядок поддерживает милиция и несколько дружинников со значками и нарукавными повязками под руководством Гриши Копко.
— Прошу, проходите, Михаил Тимофеевич, — Копко предупредительно раздвигает людей, давая место Камышеву и вновь избранному секретарю партийной организации артели Белявскому.
— Народ, народ сначала пропустил бы. — Камышев на минуту приостанавливается, мучимый угрызениями совести, но толпа напирает и вдавливает его на первые ступеньки.
Репродуктор разносит патефонную музыку.
Из машины выходит Талалай вместе со своей супругой и детьми, здоровается
— Товарищ Талалай, вы могли опоздать на первый сеанс! — Копко пожимает руку директору совхоза, кланяется его супруге. — Просим, пожалуйста.
Круглый помост под брезентом заполнен. Администратор выкрикивает в микрофон потрясающие подробности о знаменитых гонщиках. При упоминании Помазуна вспыхивают жидкие аплодисменты. Над площадью поднимается пар от дыхания. Шум не умолкает. Парни и девчата, отчаявшиеся попасть на представление, затеяли танцы под гармошки и требовательно напирают на двери закрытого клуба.
Пулеметный треск мотоцикла возвестил начало. Первым, будто для разминки, вышел на стенку старший труппы, степенный и опытный гонщик, предпочитающий будущую спокойную жизнь где-либо на лоне природы ненадежному одобрению толпы. Этот не станет без причины лихачить, ему не к чему завоевывать славу, тем более на глазах станичников передовой артели, где немало орденоносцев и героев.
Едкий угарный дым заставил прокашляться даже привычных механизаторов, а нестройные аплодисменты проводили лидера с арены. Ждали своего, Помазуна. Его можно встретить в ладошки, если уж пожаловал на последние гастроли в родную станицу.
Помазун раскланялся, поправил шлем, что-то сказал напарнику, зеленому мальцу в оранжевой куртке. Тот посмотрел в ту сторону, куда указал Помазун, и поднял руку. Привет передавался Машеньке. Стоило тряхнуть головкой, блеснуть сережками и показать модную стрижку — ради нее пришлось трястись в город на грузовом «ЗИЛе».
В глубине бочки, на ее дне, примащивались на своих мотоциклах два человека. Музыка Бизе сменила антрактные «Подмосковные вечера» Соловьева-Седого.
Тореадор, смелее в бой…Гонщики, казалось, легли на рули и стали похожи на ос. Первым ринулся молодой, и, только после того как он сделал два — три круга у основания бочки, к нему присоединился Помазун.
Свежие клубы угарного газа ударили в нос. Треск досок под колесами мотоциклов смешался с рокотом моторов, и ощущение естественного страха вскоре сменилось у всех знойным любопытством.
Гонщики вначале кружились друг за другом, все выше поднимаясь к черте, окрашенной красным. Воздействие центробежной силы и ловкость гарантировали безопасность. Казаки, многие из которых немало поджигитовали на своем веку, после того как притупилась острота первого впечатления, стали криками требовать от Помазуна чего-нибудь поострее. Вряд ли Степан слышал эти требования. Но он не заставил долго ждать своих одностаничников. Последняя гастроль есть последняя гастроль! Тут нельзя жалеть ни сил, ни нервов. К тому же наверху его Кармен, и «там ждет его любовь».
Почти вдвое увеличив скорость и описав восьмерку, потом повторив ее в очень рискованном положении, Помазун дал сигнал партнеру покинуть арену. Тот охотно скользнул вниз и юркнул в боковую дверцу. Когда за ним закрылась дверца, в бочке остался только Помазун. Один на один с людьми, с которыми ему впоследствии придется делить обыденные заботы: сеять, пахать, жать, добывать в непогоду и вёдро хлеб и мясо.
Сегодня проходили смотрины не только блудного сына, но и его качеств, возвращаемых полям и хатам, качеств, которые должны быть использованы теперь по-иному.
Сеанс затягивался неспроста. Помазун был неистощим на выдумки. Казалось, он хотел полностью выжечь не только бак, но и самого себя.
Под грохот досок и гул колес слышались выкрики похвал, похожие на стоны:
— Давай, Степан!
— Вот гад!
— Степа, шарашь их, ядри их на кочан!
Какие только уродливые слова не вылетают из глотки русского человека в момент наивысшего экстаза! Здесь не жди логически стройных оценок. Выкрикивается первое, что попадает на язык, — только бы выдохнуть свой восторг, облечь его в звуки, пусть иногда и непотребные.
Происходило странное явление. Люди, начисто отметавшие своего станичника как циркача, неистовствовали от радости и восторга, хотя он предстал перед ними сейчас не как выдающийся бригадир, сумевший вырастить такое-то количество зерна сверх положенного, а как артист весьма сомнительного жанра.
Первые слушатели народного университета — им было оказано предпочтение, — вероятно, не сомневались, что в этой грохотавшей бочке, наполненной удушливым газом, и проходила первая лекция. Степан Помазун не зря был вытребован к столь знаменательному событию, и умелый пропагандист Никодим Белявский не напрасно утвердил его в качестве первого лектора.
Если заглянуть в душу старого казака, начинавшего на Кубани эру колхозов, то в его раздумьях мы нашли бы много приятного. Никогда не вернулся бы нестойкий парень в станицу, если бы сообразительный его ум не определил выгоду. И дело не только в чаровнице-звеньевой, не только в ее лукавой красоте. Заглядывай глубже. Не приди в село новый курс, не посети Кубань трижды, а то и четырежды бывший политком стрелковой дивизии, освобождавшей сечевые и таманские земли от белых наймитов, — на волосяном аркане не затащить бы обратно Помазуна. Да и Маша Татарченко не вернулась бы, нашла бы себе место в любом городе.
Было время страшных мыслей. Не потому ли так рано заснежился смоляной чуб? Иногда находила такая тоска, что хоть шашкой ее вырубай: падала с крутой горки колхозная жизнь, сыпались дурные семена недоверия, трудно было удерживать столбовых колхозников от утека. Если и выдюжили, то благодаря гигантской вере в самих себя и в дальновидность партии, и не променяли этой веры на одеколон «Шипр», на теплые нужники и жалованье в городских конвертах.
Давай, Степа! Докажи им, что все лежащее вне родного чернозема — ерундовина и глупости! Эта земля — твоя родина и сила, в ней схоронены твои предки, и не должен поколебать тебя тот факт, что нерадивостью нашей и презрением к памяти не всегда отыщешь те могилы. Даже прах отцов и дальних предков взывает к тебе из-под полыней и чернобыла, диких маков и акациевой неистребимой молоди.