Матросы
Шрифт:
За ужином на ее лице держалось капризное и пренебрежительное выражение, старившее ее и отчуждавшее.
— Вина выпьем у камина, Павел.
Она закурила. Черкашин сидел в кресле и смотрел на огонь, разгоравшийся в камине, сложенном из нарочито грубо отесанных гранитных глыб. Казалось, камень кое-где сохранил следы кирки. Пол перед камином — такие же грубые плиты, а поверх брошен ковер яркого восточного орнамента.
Полоса отполированной меди с шестигранниками литых заклепок как бы скрепляла куски гранита. В камине горели поленья кипариса. Бронзовые бра на стенах освещали копии картин знаменитых мастеров.
— Невероятно плохие копии. Ни к черту не годятся. Хочешь спорить? —
Можно молчать, расстегнуть китель, уйти подбородком в теплый ворот и постепенно собираться с мыслями. Перед глазами Черкашина темно-красные мокасины Ирины на толстой подошве, обтянутой по ранту золотистой кожей. Такие же ремешки переплели ступни. «А это лучше плохих копий? Сколько энергии ухлопано, чтобы добыть эти «горные креольские мокасины» в комиссионках Москвы! Там же, из-под стекла саркофага-прилавка, Ирина выудила пояс, усыпанный красными стекляшками, и еще какие-то побрякушки… «Я как цыганка, я люблю такие вещи: клипсы, серьги, перстни с большущими камнями…»
Синие брюки, короткая курточка под цвет башмаков, шелковая кофточка. Сигаретка в руке. Улыбка, по-змеиному кривившая ее губы. Чужая, все же чужая. Раньше было свое, хоть и простятина, а свое. Хозяином себя чувствовал. А тут как в плену. Серебряный браслет, массивный, кованый, с рожами на нем, похожими на маску Мельпомены.
Ирина умоляла его купить браслет у какого-то пришедшего в гостиницу гражданина, бессовестно уверявшего, что браслет привезен чьим-то прадедом чуть ли не из Венесуэлы или Перу.
«Может быть, этот браслет отрублен вместе с кистью какого-нибудь инка», — шептала Ирина. И она заставила его раскошелиться на дешевую дрянь, всученную предприимчивым спекулянтом.
Как глупо, невыносимо глупо и стыдно! Ведь все это его очаровывало, пленяло и опутывало, лишало обычного чувства юмора, когда-то свойственного ему. Он и сам превращался в какую-то побрякушку…
На Ирину он променял друзей, семью, спокойствие.
Зачесанные с боков волосы открывали небольшие, будто вылепленные из воска, уши Ирины. В руке с браслетом она держала бокал с красным вином, в другой — погасшую сигаретку. У Ирины породистое тонкое лицо, тронутое легкой желтизной, серые настороженные глаза. «Сколько все же тебе лет? — старался угадать Черкашин. — Даже об этом я у нее не спросил». Он придирчиво отмечал ничтожнейшие морщинки на ее коже, лапчатки у глаз, складки на шее. «Ей, вероятно, не меньше сорока».
Сорокалетняя женщина. Это больше, чем так называемый бальзаковский возраст. С сорокалетними не шутят, и они не дадут себя в обиду. Если в сорок не устроена судьба, нет семьи, мужа, положения, нужно совершить последний прыжок, и… она совершила… И нашла мужа. Больше не станет рисковать. Двух мнений быть не может.
Однако, трезво представляя себе сложившуюся обстановку, находя в себе мужество для такого самоубийственного анализа, Черкашин все же не мог победить своей расслабленности и безволия. Он не мог отречься от Ирины, чувствовал, что любовь к ней сильнее, чем жалость или снисхождение. Она сумела заставить его полюбить ее, чем-то накрепко привязала к себе. Раньше она была одна, теперь их стало двое.
— Я готова тебя выслушать, Павел. Поездка, как я догадалась, задумана неспроста.
Тягостно собираясь с мыслями, он потупил глаза, искоса наблюдая за тем, как она ставит на камин недопитый бокал и подносит яркий уголек к погасшей сигарете. Тяжелые каменные щипцы подрагивали в ее руке, ей не удалось сразу раскурить сигарету.
— Я слушаю, — снова прозвучал ее голос.
Она окуталась дымом.
— Ты меня извини, но и постарайся понять… — с трудом начал Черкашин. Брови его изломались, на лице появилось жесткое, отчужденное выражение. — Возможно, все это глупости и вздор… однако… Мы живем в крепости, мы военные люди… Это обязывает. Я ведь толком ничего не знаю о тебе. Меня спрашивают, а я отделываюсь тем, что принимаю позу оскорбленного человека. Ты кому-то пишешь письма. Кому? Я не знаю… Кто твои родные? Где они? Если хочешь знать, меня уже спросили об этом. Раньше в анкетах значилась она… моя жена. Теперь я живу с тобой… — Он расстегнул пуговицы кителя, вытащил из внутреннего кармана какие-то глянцевитые бумаги.
— Не надо мне все это объяснять. Когда в любовь замешиваются какие-то бумажки, в душе не остается места для радости. Изволь. Я расскажу. Только потом не жалей. Иногда лучше жить в тумане… — Ирина вдохнула воздух и сделала длинную паузу. — Родилась я в большом, красивом приморском городе… Не хочу заискивать перед тобой, но очень много воспоминаний у меня связано с морем… Что может быть прекрасней величавой картины моря!
— Ты только не издевайся, — сухо попросил Черкашин.
— Прости. Вероятно, нервы. — И продолжала проще, с той же скорбной улыбкой; видимо, она припоминала дорогие ей картины. — Особенно любила я море осенью. Купание прекращается. Пляжи пустеют. На берегу раскиданы рыбачьи сети, неводы с запутавшейся в них тиной. Острый и соленый их запах вызывал у меня представление об утопленниках. Часто я допоздна засиживалась у моря. Темнота окутывает берег и все окружающее. Только издали прорезает темноту резкий свет маяка, и на рейде поблескивают разноцветными огнями корабли…
Ирина сложила руки ладонь к ладони и сжала их между коленей. Черкашин сидел в прежней позе, глубоко уйдя в кресло.
— Первое мое воспоминание детства, самое яркое, связано с приездом тетушки. Вредная была старушка, сухонькая, ядовитая. Меня потом полотенцем била за то, что я подсунула ей под простыню ежа… Впрочем, все это ненужный мусор воспоминаний. С тетушкой приехала девочка. Помню, она глядела из окна и удивлялась: люди и лошади у нас точно такие же, как и в Конотопе.
— А отец?
— Отец? Хорошо. — Ирина хрустнула пальцами, прикусила нижнюю губу, встряхнулась. Ее глаза смотрели на Черкашина в упор. — Мой отец служил в какой-то экспортной фирме, часто выезжая в Турцию, если не ошибаюсь, и в Италию… В Грецию. Зарабатывал хорошо. Перед первой мировой войной он приехал из Константинополя…
— Отец жив? — требовательно перебил ее Черкашин.
Плечи ее вздрогнули. Она удержала себя от резкости:
— Разреши мне, если тебе не трудно, связно закончить. Ты натолкнул меня на воспоминания. И я хочу вспомнить… все. У меня в памяти осталось одно чепуховое, как тебе, вероятно, покажется, событие. В день рождения — мне минуло пять лет — отец подарил мне большую, почти с меня ростом, куклу. Кукла открывала и закрывала глаза и говорила «папа» и «мама». Какая это была милая кукла, Павел! Меня не считали красивым ребенком. Я была худой, угловатой, дикой девчонкой. Подружки меня не раз колотили… Мне казалось, что и отец меня не любит. И я ему отвечала тем же, боялась его, хотя отец никогда не тронул меня и пальцем. Я сама не ласкалась и старалась избегать его ласк… — Ирина задумалась. — Только много лет спустя, уже подростком, поняла… я была несправедлива к отцу.