Матросы
Шрифт:
«Ох ты проворотчик! — удивлялся Лаврищев, не ожидавший такого напора даже от Черкашина. — Что это он на меня так наваливается? Сразу на «ты», сразу Л а в р и щ е в. Не так еще давно козырял: «Разрешите, товарищ адмирал?», «Могу идти, товарищ адмирал?» А теперь как с Ванькой, запросто обращается…»
Лаврищев перебирал в памяти все: гнетущую скуку города, тоску одиночества в отдельной пустой квартире (жена оставалась в Ленинграде, там доучивались дети), предупредительно-вежливые звонки Черкашина, а особенно его новой супруги, их приглашения на чашку кофе и «пулечку», поездки в Ялту, на Орлиный залет, и даже в какую-то таинственную чайную ночного Бахчисарая, где рекой лилось вино, а чебуреки… изумительные подавали чебуреки! «Может быть, все подстраивалось
— Так… — выслушав прямую отповедь Лаврищева, сквозь зубы процедил Черкашин. — Член Военного совета считает невозможным разрешить командовать кораблем человеку, за спиной которого будут шушукаться. Человек, легкомысленно разрешающий семейные вопросы, так же поступит и на службе. Нужно предварительно потрогать струны, проверить, не звучит ли какая-нибудь фальшиво?.. За Ступнина горой встанет народ, те же матросы, а за Черкашина — начальство?.. Где же оно, это начальство?
Лаврищев не ответил сразу, сосредоточился. Откровенность Черкашина становилась похожа на развязность. Ему не хотелось быть сообщником человека, который завтра может войти к нему в подчинение.
«Действительно ли он оскорблен или ловко играет свою роль? «Затмение» Черкашина касалось только личной его жизни, не вписанной в рамки уставов. По уставу бы легче: заложить бумажкой страничку, вызвать и указать перстом — бросил жену, двоих детей».
Если ближе придвинуться к иллюминатору, то можно увидеть освещенный полуденным крымским солнцем берег, колоннаду Графской и спускающуюся к морю античную лестницу. На Графской в сорок четвертом поднимал флаг освобождения неизвестный матрос с автоматом. Тогда Черкашин командовал эсминцем, вторым уже по счету, первый его эсминец потопили «юнкерсы», этот человек с трагически опущенными плечами и скорбными складками, резко очертившими рот, чуть не погиб тогда. В бахчисарайской чайной его узнал бывший матрос, инвалид, и долго рыдал на плече своего командира. Черкашин поцеловал руку матроса. Ему, Лаврищеву, хотелось, бы отметить на своем пути такую же вот случайную встречу, осознать в себе человечность, мужество, быть таким же искренним, каким показался ему тогда Черкашин. Может быть, Черкашина нужно предупредить, избавить от худшего, позаботиться о его дальнейшей судьбе? Лаврищев мягко высказал ему точку зрения старших начальников, стараясь не называть фамилий и отделываясь полунамеками.
— Морально-этические категории? — Черкашин покривил побледневшие губы, глаза его потемнели от сдерживаемого гнева. Тихо и внятно он спросил: — А подвергать притеснению по службе из-за ханжества — это не противоречит моральным нормам? А если я ее люблю… люблю!.. Меня пытаются убедить, что я ее слишком мало знаю… Слышал и это, Лаврищев. Но не подло ли, полюбив женщину, шарить в ее прошлом? Я беру ее такой, какая она есть, и обязан требовать от нее честной жизни в настоящем и будущем… А что было позади… Может быть, там бездна? Может быть, я сам боюсь туда заглянуть. Зачем же заставлять это делать ее?
— А вы загляните, Черкашин, — мучительно выдавил из себя Лаврищев. — И себя, и других избавите от кривотолков. Вам же все равно придется заполнять на нее анкету. Один из наших общих начальников сказал: мы живем в крепости, и нам не безразлично, кто входит в ее гарнизон…
В штормовую погоду, когда большинство кораблей укрывалось в бухтах, а в море бродили только новые эсминцы и подводные лодки, сколачивавшие молодые команды, Черкашин выехал на южный берег полуострова.
В Ялте, невдалеке от дворца эмира бухарского, было местечко, куда можно прикатить в субботний день и остаться на воскресенье в одном из адмиральских люксов.
Ирина полудремала возле его плеча. От нее пахло мехами и какими-то новыми духами, присланными недавно отцом из Москвы. В темноте угадывались приметные огни Балаклавы, ее высот, там разрабатывали карьеры замечательных минеральных флюсов. Ранее безжизненные холмы осветились. Город, воспетый Гомером, мифические Сцилла и Харибда всегда вызывали в душе Черкашина чувство зловещего очарования, неясного страха. Теперь это чувство усилилось и помимо его воли слилось с образом этой вот женщины. Она чутка, и ее не провести. Еще в Севастополе она уловила что-то новое в его поведении, и это ее насторожило. Вопросов не задавала, а насторожилась.
Беседа в каюте адмирала не могла пройти бесследно для Черкашина. Его «настроили» на подозрительность, и он не мог отделаться от этого позорного чувства. В самом деле — кто она, что она? Вспомнился поход на флагмане, «Избранное» Куприна, письмо Ирины, где так много было волнующих намеков и тонкой лести. Тогда только начиналось. Теперь он знал о ней не больше, чем после первого их знакомства. С тех пор прошло всего несколько месяцев. А казалось, было так давно. Многое пошло кувырком. Рушились связи с семьей, все образовывалось по-новому, хотя ничего хорошего это новое не принесло. Утомительно, страшно, нервно. И не выкарабкаться…
В старой семье он был хозяином, желанным и необходимым. В новой семье… Хотя какая же семья? «О детях и не думай, Павел, — сразу же заявила Ирина, — я не хочу добровольно надевать на себя кандалы. Дети, удовлетворяя эгоистические чувства родителей, сами в конце концов становятся эгоистами».
Поднимались по извилистому шоссе в темных горах. Под фарами вспыхивал мокрый подлесок, скалы, деревья.
Ирина превосходила его в силе воли, хотя иногда поддавалась ему. Так хитрят женщины, они это умеют… Впрочем, прежняя его жена хитрить не умела. Шестнадцать лет назад она была мила, застенчива, молилась на него. Чудесная фигурка. Пляж. Поти. Корабли бросили якоря на рейде, офицеры, как и положено, сошли на берег. На черном песке потийского пляжа, с его бурьянами и мелководьем, и возникла, как из пены морской, та женщина, которую он полюбил и которая одного за другим родила ему детей, опустилась в домашних заботах. Когда приглашал ее с собой, отказывалась: «Надо постирать, погладить… Иди, Павлушенька, иди один…» Ее губы пахли щами. Она перестала следить за собой: ведь все устроено, вошло в русло. Куда исчезло милое кокетство, наивность? Интересы ее сузились до границ скромного флотского ателье, изготовления наливок и пирогов с капустой. Жена должна поддерживать дух мужа, его страсть, уметь блеснуть… И вот — Ирина. Умеет блеснуть, ничего не скажешь. Но нельзя переходить меру, затмевать других жен, в этом таится самая страшная провинциальная опасность. Ирина слишком ретиво поставила себя в центре внимания, нарушила скромный, деловой и приличный порядок, установившийся в городе с давних времен. Это не могло пройти безнаказанным. Ее опасались, ее сторонились, начинали ненавидеть…
Возле железных кованых ворот их встретил дежурный врач — молодой и предупредительный офицер. Шурша галькой, они спустились к старинному особняку, окруженному кипарисами. Заранее приготовленный ужин и вино подала пожилая женщина с мягким украинским говором и ревматическими ногами.
— А здесь недурно, — сказала Ирина, когда они остались вдвоем, — в стиле безвозвратно погибшей империи, смешанном с…
— Преклонением перед Западом, — добавил Черкашин.
— Что же, Запад не так уж плохо поработал в свое время на нас, на Россию.
— Ты так думаешь?
— А ты?
— В меня Запад всадил две пули и пять осколков.
— Почему ты так раздражен? — Ирина любовалась собой в зеркало. — Никогда не переноси в семью служебные неприятности, мой милый.
— Не называй меня так пошло! — еле сдерживая себя, попросил Черкашин. — «Мой милый», «Котик», «Лисанька»! Ужас! Кошмар!
— Я тебя не понимаю, — лениво возразила Ирина, — когда-то тебя волновали подобные эпитеты… Перенеси чемодан в спальню, я хочу переодеться…