Матросы
Шрифт:
Посвистывал дождевой ветер. Черные лапы кипарисов мягко стучались в окно. Тонкая струйка потекла из-под балконной двери по скользкому паркету. Ирина наблюдала за этим черным гибким червячком.
— Нас было трое детей, я — самая старшая. Революцию и гражданскую войну мы, даже будучи детьми, очень хорошо почувствовали. Все перевернулось. Когда я читаю книги об этом времени, я завидую тем, кто умел видеть праздник в кровопролитии и изуверстве. Не помню точно, в двадцать пятом или двадцать шестом году, отец снова выехал за границу, в Турцию. По-моему, тогда там был Кемаль. Мы посылали в Турцию товары, машины. Года два отец провел там. Письма его были нежны, чувствовалось, что он тоскует
Воспоминания Ирины невольно вернули и Черкашина в мир незабываемого детства. Перед ним встали живые, почти осязаемые картины родного Подмосковья, снежная горка у замерзшей речки, березы в зимнем кружеве снега, иволги, доверчиво прилетавшие к их дому и клевавшие корки ржаного хлеба, испеченного матерью.
— Тебя интересует мое прошлое. Что ж, слушай, — продолжала Ирина. — Потом мы переехали в Москву, Мне понравились милиционеры в белых перчатках, леса, окружающие Москву. Какая-нибудь рощица в Лосиноостровской представлялась мне дремучей, непроходимой чащей… Последующая моя жизнь протекала так же, как и у всех молодых девушек. Много гуляла, читала, посещала театры и… увлекалась. Ты извини, я еще выпью.
Она подложила в камин поленьев, долила в бокал вина и выпила не отрываясь.
За окнами по-прежнему шумел ветер.
— Итак, дальше. Всю правду, как требуешь ты. Впрочем, только тогда человечество скажет первую правду, когда поставит памятник лжи… У нас случилось горе. Для меня самое большое, неизбывное горе. Умерла мать. Мне хотелось тоже умереть. Но пришла… любовь. Павел, ради бога не обижайся на меня, но я никогда, никогда не сумею так полюбить. Никогда… Хотя это был человек почти на двадцать лет старше меня… — Она продолжала с каким-то упоением: — Он сумел заставить себя полюбить. Нелегко в его возрасте влюбить в себя такую девушку, какой была я. У меня выработался до отвращения противный склад ума. Я могла разговаривать с порядочным человеком, а в это время думать: какой свежести у него белье, и не заштопаны ли носки, и не грязные ли у него уши? Но не в этом дело. Я принадлежала этому человеку. И никогда не жалела о совершенном мной чудовищном поступке. Есть мужчины, которые склонны считать жертвой свою бесценную персону, а есть другие… Он был редким исключением, великолепным одиночкой.
— Одиночкой? — переспросил Черкашин. — Тогда за чем же дело встало? Почему он не женился на тебе?
— К сожалению, он был женат. Любил жену, обожал свою дочку.
Да, Ирина однажды сказала: «Не унижай свою жену, Павел. Не издевайся над ней. Если ты ее бросил, это не значит, что ты должен втаптывать ее в грязь. Мне не нужно этой жертвы; несчастье другого человека может в конце концов обратиться против того, кто его принес. Мне лучше сознавать, что ты, любя ее по-прежнему, меня полюбил гораздо больше. Тут уж виновата она сама, и никто другой».
И все же он спросил сдавленным голосом:
— Тебя не смущало то, что он любил свою жену?
— Нет! — вызывающе ответила Ирина. — Ты знаешь мои принципы. Жаль, ты всегда невнимательно выслушивал меня. Тот человек уделял мне много бережного и чуткого внимания. Несмотря на наши вполне реальные отношения, я всегда чувствовала себя прежней, той же девушкой. А ведь другой может сразу состарить девушку на двадцать лет, не прикоснувшись к ней. Я знала: он не бросит ради меня свою семью. И любила его…
В Черкашине заговорило оскорбленное мужское самолюбие:
— Он играл тобой! Подло играл! И ты заставляла его притворяться.
— Ты не прав! Не суди по себе о других, — резко ответила Ирина.
Черкашин встал, сжал руки и, чувствуя, как онемели суставы пальцев, раздельно проговорил:
— Я не мог делиться и хитрить. Ты мне поставила условие: бросить семью. Если бы не ты, я сейчас шел бы на крейсере под Государственным флагом, меня встречали бы салютом, как Ступнина…
— Не хитри с самим собой, Павел, — так же безжалостно сказала Ирина. — Бог мой! Я отняла у тебя крейсер! Крейсерами награждаются только праведники или закоренелые холостяки? Тебя угнетает связь со мной? Давай разойдемся, Павел. Я могу ради тебя принести любую жертву.
— Нет! Не можешь! Ради того ты могла бы, ради меня — нет! Расписываешь передо мной какого-то старого подлеца…
Глаза Ирины зажглись неприкрытой ненавистью и презрением:
— Ты безобразен в гневе. Не смей его оскорблять. Ты еще всего не знаешь… Ты не дослушал. Может быть, ты изменишь свое мнение и возьмешь свои слова обратно.
— Никогда!
— Так знай. Он, и только он, не обходил нашу зачумленную семью. А ты вытащил старые анкеты. Подумаешь, ему из-за меня не дают крейсер! Такие, как ты, ради своей выгоды отрекаются от родителей, не только от друзей… — Ирина спохватилась, бросилась к нему, опустилась перед ним на ковер. — Я устала, Павел. Пойми. Смертельно устала. Не думай, что мне легко носить этот груз…
Черкашин оттолкнул ее и выскочил на балкон. В комнату ворвался ветер. Из камина метнулось пламя. Ирина прикурила от головешки, ощутив сладкий дымок кипариса. Раздувая ноздри, сделала несколько глубоких затяжек. Снаружи щелкнул ключ. Она приблизилась к двери, прислонилась лбом к стеклу.
— Возвращайся… или пусти меня!
Он не отвечал. Тогда Ирина наотмашь ударила кулаком по стеклу. Осколки со звоном брызнули на пол. Черкашин вбежал в комнату и крикнул ей что-то злое, оскорбительное.
Ирина обернула руку салфеткой:
— Садись. Не кричи. Ты же боишься сплетен. Прикрой дверь. Тебе тяжело? Возможно. Мне не легче… Страшно так жить, Павел. — Она пригладила его волосы. — Страшно жить, вечно чего-то бояться. Чувствовать себя без вины виноватой. Тебе, вероятно, трудно понять меня не по этим бумажкам, а по-человечески. Признаюсь, меня в конце концов научили жить по холодному расчету, не доверять сердцу, педантично контролировать свои чувства. Скажу больше. Мне пришлось утаить при отъезде в Севастополь, кто и что мой отец. В противном случае мне, русскому человеку, запретили бы въезд в этот город, работать в нем, приносить пользу.
В ее словах нельзя было заподозрить притворства. Черкашин не мог прийти к какому-нибудь решению, не мог всего осмыслить. В его голове был хаос.
Ирина развернула салфетку:
— Небольшие порезы. Буду хвалиться, что и в меня Запад всадил столько-то осколков. Раз, два, три, четыре…
— Перестань…
— Я хочу закончить свою исповедь.
— Не надо.
— Нет, надо. Теперь для меня.
— Ты жестокая.
— Ты тоже не мягкий… Ты трудный человек. Тебе зря кажется, что ты такой яблочный пирожок с поверхностным пригаром. — Ирина опустилась на ковер, скрестив по-восточному ноги. — В своих письмах к тебе я упоминала о моей первой любви. Помнишь, буква «К»? — Она погладила яркий ворс ковра. — Я его изредка встречала. Он, безусловно, постарел. Естественно. Говорил мне, что моя любовь делала его гордым и молодым…