Мбобо
Шрифт:
Меня душили слезы, я раскашлялся. Он стал стукать мне по спине своей увесистой ладонью. Это остановило кашель, но усилило плач. Он сдерживался долго, но плач мой был еще дольше, и тогда он попросту взял свой милицейский ремень и, слегка взмахнув им, стеганул меня через одеяло. Тут я заорал в голос. Он сбросил с меня одеяло и стал стегать ремнем то по спине, то по заду. К счастью, боль от широкого ремня была тупой, но массивной, не той острой и прожигающей, что бывает от тонкого дамского пояса или прута свежей ивы.
Теперь страхи мои приобрели какой-то смысл, боль ударила в тело, и я закричал изо всех сил: «Мама! Ма-ма!» — как
А наутро он повел меня в прачечную, где, не рискуя сесть на стул, я торчал перед барабаном, в котором долгое-долгое время кружились, все в пене, моя кровь, моя моча, мои слезы — то в одну сторону, то в другую, и опять, и опять; так кружилась моя голова — то в одну сторону, то в другую, и вдруг меня стало рвать желтой желчью с редкими сгустками крови, и женщины вокруг засуетились, стали просить кастеляншу в халате вызвать «скорую», но он показал всем свое красное удостоверение и, с невыжатым и влажным бельем в рюкзаке за спиной, увел меня под землю, где станции до сих пор пахнут прачечными.
Станция метро «Чертановская»
При всей своей хакасско-негритосской ублюдочности, увы, я родился воплощением русской литературы. И не потому, что дядя Глеб величал меня сызмальства «братцем Пушкиным», а детский сад обзывал Пушкином, и не потому, что чуть ли не с пеленок я читал украдкой все мамины книги: от «Битвы в пути» до «Иду на грозу», и даже не потому, что жизнь лепила из меня не то чтобы свой «совершенный орган», а, напротив, бесформенную бессмыслицу, полную боли и страдания, нет! А потому, что, возьму и не скажу почему! Вы давно уже думаете и плюетесь, или наоборот — плюетесь и думаете, небось, что все это выдумки, как это, мол, трехлетний или четырехлетний мальчуган способен все это — ладно бы рассказывать, но раньше еще ощущать, мало того что запоминать.
А я вам скажу, все это до буковки испытано и пережито мной, да, трех-, четырех-, пяти - или шестилетним, и я все это ощущал именно так, как теперь и рассказываю. Разве что теперь, когда я вне своих лет, вне возраста, а точнее, в «возрасте вечности», мне сподобнее и приличнее употребить тот или иной оборот, то или иное словцо, которое, возможно, и не пришло бы мне в голову тогдашнему — трех - или пятилетнему. Но мое косноязычие — оттуда. А что до ощущений — изволите принять на веру, быть может, даже я и не доказываю их, но лишь очерчиваю, намекаю, что и самому иной раз покажется все больно ходульным, схематичным, а ведь мог бы, скажем, как тот же самый человек из подполья, развернуть на страниц эдак шестьдесят одно-единственное переживание.
Живи я сейчас, думаю я иногда пустотой своего черепа, было бы мне лет двадцать шесть — двадцать восемь — возраст гениальности, так что и стесняться нечего, и оговариваться не к чему.
Перегон «Каширская» — «Каховская»
Под землей я уже прожил больше смерти, чем жизни на земле. Лежишь, и когда пустота в костях
Тем летом на Фестиваль молодежи и студентов понаехали артисты со всего мира. Москва — моя мама — похоже, так ожидала внезапно обнаружить среди них и моего первозданного отца, что, несмотря на все запреты ведомственного детсада, забрала меня к себе в город, и каждый вечер мы ходили вместе с ней по карибско-африканским представлениям (благо дядя Назар пропадал все это время на «усилении»). С одной стороны, было радостно видеть такое огромное число своих чернокожих собратьев вокруг, но и в то же время лишь только они начинали ластиться ко мне, а через меня — к маме, как мне становилось стыдно и противно, что я — один из них, налетевших сюда, по выражению мамы, «на ловлю счастья и бабцов». В жизни никогда не видел такого количества негров и не переживал столько радости и стыда одновременно. А как я любил их представления!
Шумерская богиня любви Инанна решает проникнуть в подземный мир своей сестры Эрешкигаль. Она надевает самые пышные одежды и направляется в мир теней, предупредив свою служанку на случай невозвращения. Инанна стучится в дверь подземного мира, и привратник докладывает о ее прибытии Эрешкигаль. Та страшно недовольна самодурством и прихотями своей сестры, но, поразмыслив, решает пустить ее в свой мир, правда, обнаженной. У семи ворот подземного царства Инанну обнажают все более и более, пока она не снимает последнюю сетку с груди и набедренную повязку и восклицает: «Что это? Зачем?» А ей отвечают: «Молчи, Инанна, таковы законы подземного царства! Скрюченный и нагой приходит человек в страну без возврата!»
Могущественная сестра Эрешкигаль одним взглядом убивает Инанну и ее мертвое, черное, нагое тело вешает на крюк.
Я плакал в антракте, жалея себя и маму, только что вернувшуюся от своих матери и сестры, как будто бы эта история была о ней и обо мне. Мама списывала мои слезы на капризы и сама, растроганная спектаклем, почему-то не ругалась, как обычно, и не накручивала мне уши, а сама шла в фойе — покупать мороженое, которым торговали в Доме культуры по поводу фестиваля.
Мой плач подхватывала служанка Инанны, оставшаяся в нашем мире, она стенала, рыдала, лупила в барабан, как велела ей поначалу ее госпожа. Два бога отказали ей в помощи, но отец Инанны — бог Энки решил помочь: он выковыривает грязь из-под ногтей и лепит из нее двух гонцов, Галатура и Кургара, и снабжает их живой водой и травой жизни.
Галатур и Кургар проникают в подземный мир, где богиня Эрешкигаль плачет над своей несчастной жизнью, и оба присоединяются к плачу. За эту доброту Эрешкигаль отдает гонцам мертвое, черное тело Инанны, и эти двое оживляют его посредством живой воды и травы. Но Инанна должна заплатить за свое сумасбродство: жизнью за жизнь, смертью за смерть. Она должна отправить вместо себя кого-нибудь в подземный мир. Инанна возвращается в зал и видит тех, кто плакал по ней (она вытерла слезы даже с моих глаз). Один ее черный муж — Думузи, сидевший в углу зрительного зала, насвистывал какую-то модную песенку и не скорбел. Вот его-то и отправляет Инанна в подземное царство.