Меч и корона
Шрифт:
Раймунд умел держать слово. К нашим услугам была вся роскошь его двора; пиры насыщали наши изголодавшиеся желудки, а турниры позволяли избежать скуки. Пищу для разума предоставляли музыка, шахматы и шашки. Драгоценности и наряды позволили возместить то, что мы потеряли на пути сюда. А если нам надоедали великолепные покои и сады дворца, мы выезжали на охоту с леопардами [78] и соколами. Собственно говоря, выезжала я в обществе Раймунда. Людовик не мог пренебречь трапезой с князем Антиохийским, ибо это было бы
78
На Востоке издавна использовались для охоты гепарды — единственные крупные кошачьи, которые поддаются такому приручению. Леопарды, напротив, могут служить разве что объектом охоты.
Но пришлось, когда до Антиохии дошли вести о новом несчастье.
Людовик сидел за столом, заваленном свитками и листами каких-то документов, придавив кулаком выписанные там колонки цифр. Он вперил в них невидящий взор, но я вошла, и он поднял голову. Долго смотрел на меня пустыми глазами, потом отвернулся и мрачно уставился в окно.
— Я уже знаю, — сказала я, не теряя времени попусту. — Вы так ничего и не сделали, чтобы помочь им, верно?
Людовик вскочил на ноги, явно намереваясь пройти в другой конец комнаты, подальше от меня. Но я последовала за ним, не давая отступить.
— Мы потеряли их всех. Всех храбрецов, которых бросили в Атталии. Вы запретили мне просить Раймунда о помощи. Вы говорили, что сами займетесь их спасением. Разве вы не заплатили корабельщикам, чтобы они вернулись и перевезли оставшихся сюда, к нам?
— Нет. Я не мог себе этого позволить. Подумайте, сколько бы это стоило. А ведь я все еще так далек от Иерусалима! Подобные расходы пустили бы меня по миру.
— Как же вы могли оставить их всех там?..
Я не могла скрыть своего ужаса, да, честно говоря, и не пыталась скрывать.
Неожиданно Людовик резко развернулся и прошагал мимо меня к столу, одним движением смахнув с него бумаги с колонками цифр.
— У меня не осталось денег. Я требовал у Сюжера, но ничего так и не поступило. А теперь и от войска у меня почти ничего не осталось. — Схватил со стола единственный оставшийся там листок с цифрами, избежавший его гнева, разорвал на мелкие кусочки и швырнул на пол. — Все, что я вижу перед собой — это полный провал. Я так и не смогу исполнить своей клятвы…
— И это все, о чем вы способны думать, когда бросили свои войска на милость стихий и нечестивых турок.
Гонец изобразил все очень красочно. Мы потеряли всех воинов, брошенных в Атталии. Одни умерли от голода или от чумы, других переманили на свою сторону турки: они обещали накормить голодных, а иных просто запугивали. Примите либо ислам, либо смерть.
Глаза Людовика метали молнии.
— Они не заслуживают моего сочувствия! Сотнями перешли. В ислам! — Губы
— Думаю, им не из чего было выбирать: мы же их бросили.
— Мне следовало остаться и вести их дальше по суше. — Гнев его угас, уступив место, как обычно, слезливому отчаянию. — Тогда и вы погибли бы!
Людовик затряс головой и пнул ногой стул; тот завалился набок, по полу разлетелись подушки.
— Не надо мне было слушать вас. Какие чудовищные потери!
Итак, меня снова назначали мальчиком для битья. Но теперь я была сильнее, Раймунд много сделал для того, чтобы вернуть мне уверенность в себе. Меня не удастся втоптать в грязь. Этот груз я на свою совесть не возьму.
— Меня в этом не удастся обвинить, Людовик. Я бы их спасла.
Но Людовик погрузился в молчание, опустив взор в пол. Это живо напомнило мне те долгие недели в Париже, когда все его мысли были поглощены ужасом греха, совершенного в Витри. Сейчас было не время ему впадать в меланхолию, которая лишит короля способности принимать решения, кроме одного: всякий вечер падать на колени и молиться.
Я ударила его по руке.
— Людовик! Ради Бога…
— Ступайте прочь, Элеонора. — Он с глубоким неудовольствием оглядел комнату, в которой царила роскошь: повсюду гобелены, мебель позолочена. — Мне нужно поговорить с Одо. Чем скорее мы уйдем отсюда, тем лучше.
По крайней мере, он способен был мыслить, мог что-то задумывать. На лучшее я и надеяться не могла.
— Полагаю, вы сообщите мне, когда придете к какому-то решению.
Я не скрывала тяжкого укора.
— Да. Я вам сообщу. А сейчас сообщу вам вот что… — Побледнев, с плотно сжатыми губами, он резко обернулся и наконец обратил свой взор на меня. — Я считаю вашу близость со своим дядюшкой неподобающей.
— Близость? Мы с ним охотимся, завтракаем, обедаем…
— Вы говорите с ним. Вы постоянно с ним беседуете. О чем это вы беседуете?
— Обо всем том, о чем вы со мною не говорите! О политике. Об угрозе турецкого вторжения. О том, как обеспечить безопасность Антиохии и Иерусалима. Вы не желаете об этом говорить со мной, а Раймунд желает. Вам не в чем винить меня, Людовик.
— Я этого не одобряю. Я запрещаю вам обсуждать с ним политику Франции.
— Запрещаете? По какому же праву вы мне запрещаете?
— По праву супруга.
— Если бы вы вели себя как супруг, я, возможно, и прислушалась бы к вам. Но, поскольку вы поступаете иначе, я буду проводить время так, как сама нахожу нужным. И коль я желаю обсуждать вопросы военные и политические с князем, моим кровным родичем, то это я и буду делать!
Я думала, что тем все и закончится. Нет. Людовик сделал глубокий вдох и швырнул мне в лицо новое обвинение:
— Мне не нравятся те слухи, что доходят до моих ушей, Элеонора.
Я насторожилась. Все мои чувства обострились. Но внешне я осталась холодной, как стакан шербета, глядя мужу глаза в глаза.